Слезы навернулись ей на глаза. Она тяжело вздохнула и смахнула их, вспомнив, как они с отцом шли на опознание тела мамы. Отец кивнул головой, едва взглянув на тело, но Уна подбежала поближе и долго разглядывала тело, не веря своим глазам. Она несколько раз обошла вокруг стола, пытаясь найти хоть кусочек необгоревшей кожи. Огонь пощадил несколько маминых пальцев с аккуратно подстриженными ногтями. Пряди ее красивых темных волос. Несколько клочков ее голубого платья. Ее рот, который так часто улыбался, сейчас был растянут в страдальческой гримасе поверх когда-то сахарно-белых зубов.
Уна узнавала все это, но не хотела верить. Много дней после поминок, пока отец расправлялся с галлоном виски, Уна, свернувшись на кушетке, глядела в окно и ждала, когда вернется мама, надеясь, что тело, которое они опознали в морге, не ее.
Постепенно надежда сменилась ненавистью. Мать бросила ее! Ей вовсе не обязательно было ходить в тот трущобный дом. Отец ведь вечно твердил, что ей нечего делать в том грязном бедном районе. В городе полно других мест, где люди нуждаются в помощи.
– Вот и все, что ты получишь,
А потом он дал ей денег, чтобы она принесла ему еще бренди. Она пригубила его на пути обратно и уснула прямо у окна.
Сейчас, когда она закончила обмывать тело этого несчастного из Бауэри, ее руки дрожали так, что она расплескала грязную мыльную воду на фартук, так что промокли и юбка, и нижняя рубашка. Пришли два санитара, погрузили тело на носилки и унесли.
Уна попросила второкурсницу подменить ее на пару минут и вышла на балкон. Она очень хотела стянуть пузырек с бренди и тайком глотнуть немного. Но вместо этого взяла чашку горячего чая, которая отчаянно дребезжала о блюдце в ее дрожащих руках. Уже начинало смеркаться, и лужайку закрывали длинные тени. Но воздух еще не растерял солнечного тепла с легким ароматом крокусов и лещины. Прощальные солнечные лучи танцевали на глади реки, несущейся на юг в сторону почти достроенного Бруклинского моста. Она отхлебывала чай мелкими глоточками… и больше не могла сдерживать слез.
Последний раз она нарушала свои правила и давала себе волю поплакать очень давно, много лет назад. Ведь когда человек плачет, он выглядит слабым. А слабых подчиняют и используют. Но каким же облегчением было наконец выплакаться. Эти очищающие душу слезы, затуманившие ей глаза и капающие с ее ресниц… И она даже не знала толком, по какому поводу или по кому она плачет… По мужчине из Бауэри? По его жене и дочурке? По мистеру Кнауфу и случаю с эфиром? Дейдре? Дрю? Слезы лились и лились. Уна села, отставила чашку в сторону и обхватила руками колени. Она думала о маме. И о себе…
Она вспомнила, как однажды они вместе пошли на рынок на Вашингтон-Сквер за устрицами и овощами. Иногда – и это были самые прекрасные дни в ее жизни – мама покупала еще и апельсин и чистила его по дороге домой. Она вспоминала, как сидела у мамы на коленях перед печуркой и слушала, как она в который раз читает одно из редких писем папы с фронта. Ее голос ни разу не дрогнул. Даже когда он написал о том, что его серьезно ранило в ногу шрапнелью. Однако в тот вечер она разрешила Уне забраться к ней под одеяло и проспала с ней в обнимку до самого рассвета.
Годы до войны Уна помнила весьма отрывочно: вот мама звонко смеется, вот папа пиликает на скрипке, вот с кухни пахнет яблочным пирогом, а вот они идут, принаряженные, на воскресную мессу и она скачет между мамой и папой, повисая у них на руках.
Да, это, пожалуй, правда: мама с таким рвением занялась благотворительностью именно после возвращения папы с войны. Но к тому времени дома стало совсем неуютно: мама почти никогда не смеялась, скрипка где-то пылилась, и ужинали они молча.
Но только сейчас Уна поняла, что вряд ли можно осуждать маму за желание как можно реже находиться дома, равно как и отца за то, что он вернулся с войны сломленным. Но и себя девятилетнюю не стоит ей винить за то, что она приняла безмерное горе за ненависть и так толком и не оплакала свою мать.
Уна сидела и плакала до тех пор, пока не услышала чьи-то шаги. Подняв голову вверх, она увидела, что к ней торопливо приближается Эдвин. Она поднялась на ноги и промокнула мокрые от слез глаза рукавом.
– Уна, что случилось?
Она отступила на шаг, опрокинув чашку и блюдце. Чай разлился и закапал на балкон этажом ниже. Хоть посуда не разбилась. Оба присели, чтобы поднять чашку и блюдце, и их пальцы соприкоснулись, когда они одновременно схватились за блюдце.
– Я подниму, доктор, не беспокойтесь!
Эдвин вздрогнул, встал и облокотился на перила балкона.
– Ненавижу, когда ты так делаешь! Называешь меня «доктор», словно мы не знакомы. Словно и не целовал я тебя миллион раз. Словно я не…
– Тише ты, вдруг услышат?
– Да плевать мне! Пусть хоть весь мир подслушивает!
Уна осторожно отставила чашку и блюдце.