Центральный Городской Архив не был просто зданием. Это был организм. Древний, медленный, дышащий пылью организм, чьими внутренностями были бесконечные ряды стеллажей, а кровью — выцветшие чернила на хрупком, как крылья мотылька, пергаменте.
Здесь пахло.
Пахло не просто пылью — это было бы слишком примитивно. Это был сложный, многослойный аромат, который оседал в лёгких и на языке. Он состоял из запаха сухой, рассыпающейся в труху бумаги, кисловатого духа старого клея и, самое главное, чего-то ещё — тонкого, почти неосязаемого запаха спрессованного времени, забытых жизней и тысяч маленьких, аккуратно заархивированных трагедий.
Ваймс вдохнул этот воздух и почувствовал, как его утренний, почти маниакальный энтузиазм сдувается, как проколотый свиной пузырь.
Их встретил главный архивариус, мистер Фолдэр. Он и сам выглядел так, будто его только что сняли с полки: сухой, тонкий, в одежде неопределённого серого цвета, идеально совпадающего с оттенком пыли на верхних стеллажах. У него были очки в тонкой оправе и выражение лица, говорившее, что лучший в мире звук — это тишина, а худший — шаги посетителей. Он был не хранителем. Он был первосвященником культа забвения.
— Распоряжение от Патриция, — Ваймс протянул ему бумагу, стараясь не нарушить местную экосистему резкими движениями.
Мистер Фолдэр взял документ двумя пальцами, словно тот был заразен. Он читал его так долго, что Ваймс успел мысленно выкурить целую сигару и начать вторую.
— Форма тридцать восемь-бэ, — наконец произнёс он, не глядя на них, его голос был сухим шелестом. — Запрос на ознакомление с делами об отлучении от ремесла, категория: незначительные дисциплинарные нарушения. Заполните в трёх экземплярах. Перо вон там. Не капать.
Констебль Моркоу, невозмутимый, как скала, на которой разбиваются волны идиотизма, взял три огромных листа и принялся их заполнять с той же сосредоточенностью, с какой он писал бы рапорт о конце света. Утро сменилось полуднем, а затем начало клониться к вечеру, слившись в один бесконечный, серый день. День бюрократической войны с мистером Фолдэром, который находил ошибки в заполнении («Здесь нужно указать не только имя, но и все известные прозвища, согласно циркуляру номер семь от года Празднования Тысячелетия»), и утомительного перебирания папок.
Дела, дела, дела. Сотни папок, похожих друг на друга, как две капли грязной воды. Булочник, изгнанный за «недостаточную воздушность круассана». Каменщик, чья стена имела отклонение в одну сотую дюйма от идеального отвеса. Портной, чей шов был признан «эстетически неудовлетворительным». К вечеру у Ваймса онемели пальцы, а в голове гудело от серой, монотонной карусели чужих неудач. В каждой папке — маленькая, высохшая, как осенний лист, трагедия.
— Это всё не то, — бормотал Ваймс, протирая уставшие глаза, под веками скрипел песок. — Здесь… здесь просто обида. Зависть. Мелочность. А я ищу… я ищу одержимость.
Моркоу молча принёс очередную стопку. Он был неутомим. Его спокойствие действовало Ваймсу на нервы, но в то же время не давало окончательно утонуть в этом бумажном болоте.
И тут Ваймс увидел её.
Она лежала почти на самом дне стопки, и она была другой. Тонкая папка из тёмно-синего картона, не серого или коричневого. С едва заметным тиснением: скрещённые молоточки и циферблат. Гильдия Часовщиков, Хронометристов и Изготовителей Устройств для Измерения Времени. На папке было выведено одно имя:
Руки Ваймса действовали будто сами по себе. Он открыл папку. Внутри был всего один лист пергамента. Протокол изгнания. Он был написан сухим, безэмоциональным, каллиграфическим почерком, где каждая буква была произведением искусства и одновременно приговором.
Ваймс начал читать, и слова впивались в его мозг, как ледяные иглы.