«Наставнику он по Скитскому покаянию исповедовался еще с месяц назад, простился с кем мог, все выполнил, чувствовал, что час пришел. Шел за свободой», – разбрасывала бабушка по избе солому и, чтобы душе на выходе было вольнее, распахивала все окна, двери, отворяла заслонки. Никто, кроме нее, так и не смог понять, почему в свой последний день дед забрел дальше, чем это было необходимо для возвращения до прихода ночи.
В последний месяц он уходил еще затемно. Снег пока не сошел и в первые полчаса освещал ему путь. Опираясь на когда-то сделанный им для отца посох, он замирал, глядя на все еще низкое солнце, хотя по протаявшим воронкам у берез было ясно, что началось сокодвижение и, значит, в этот самый момент уже не так далеко передвигались черные смерчи, напрягались мускулы возвращающихся птиц. Добирался он до дому только под вечер, надышавшийся, легкий. В тот последний день, когда его привезли на когда-то им же сколоченной телеге из соседнего села, говорил он только глазами, но так, что каждый, кто успел с ним хотя бы пересечься взглядом, не один раз возвращался к тогда им сказанному.
Когда Оля вошла в избу, только что закончили читать канон на исход души. Наверное, к тому времени душа деда уже выдержала первое испытание, выслушав по рукописным свиткам от полчища бесов историю всех своих грехов. Двое мужчин готовили обмывальное.
Когда исчез Ванечка, это было страшно, как сказка про детей, попавших в заколдованный лес, а сейчас впервые Оля опробовала зыбкое слово «никогда». Крупные мурашки ползли, обжигая руки и спину, и все связанное с дедом вдруг, как нарочно, представало в выпуклой яркости свершаемого и происходящего. Наблюдая из этой камеры обскура, она ощущала, как вместе с дедом исчезала и сама. Его глубокий, будто из грота, голос, щекочущие щеку борода и усы, его крупные кисти с рябью коричневых пятен и мозолями от стамески, запах дерева и краски, его тихий смех, когда она маленькой запрыгивала вместе с двумя дурашливыми козлятами на приступок или причесывала его бороду, его прихрамывающая походка, неподвижный взгляд в образа, в котором ею предвкушалось пока не постигнутое знание – все это могло быть приведено в действие только с его помощью. Без него отрезки еще трепещущей жизни обречены были запустеть, остаться занавешенными навечно, словно вот эти иконы и окна. Такой Оли, какой она была с дедом и для деда, больше не было. Часть ее действительно умирала ему вслед, а то, что осталось, утратив множество валентно связанных с ним граней, потускнело. Отпевали, стало быть, в тот час и саму Олю.
В избу входили все новые люди, пока вдалеке уже обмытого старика обряжали в давно сшитое для него
«Светлый, – всмотрелась бабушка, когда его положили на лавку, – почти не мучился». Оля подошла поближе. Лицо показалось ей жутким. Бескровность, выросший нос, желтая кожа запавших глаз, в которых она уже никогда не смогла бы отразиться, бледные утончившиеся губы, которые больше не откроются, чтоб позвать ее по имени, – это была какая-то жалкая кукла, измученная умиранием. На левую закостеневшую и желтоватую руку, которая недавно горячая (всегда горячее ее прохладных пальцев) гладила ее по голове или держала книгу в тяжелой оправе, была повешена белая
Читали псалтырь три дня, а в последний позвали всех попрощаться. Поодаль неловко стояли бывшие дети – Роза и Леонид. Жались друг к другу среди хора молитв, пения и земных поклонов. Наконец и Леня заглянул в выдолбленную в колоде люльку-гроб. По мытарствам ли в этот момент бродила душа усопшего, или, может быть, его испаряющаяся память заглядывала в закоулки прожитой жизни, только в каком-то из них непременно должен был прозвенеть отчаянный голос мальчишки, должно было появиться его веснушчатое лицо. И может быть, и там («Эти дети не козлы отпущения, а частицы закланного агнца») раб Божий Моисей опять поклонился ему в пояс.
На поминках отца посадили за отдельным,
Сегодня она сидела строгая, помолодевшая. Следила за сменой блюд и приговаривала: «Кушайте, люди добрые, да поминайте». Все поминали, а за
– Ну а ты, Борисыч, что скажешь? – обратился ветхий Ткаченко, заросший седым волосом на ушах и носу, к Лене, который годился ему в сыновья и с которым, как и с Розой и Олей, он ел сейчас из одной миски.
– Он был нам отцом, – влажный бисер блестел на Лениных длинных ресницах.