«Мое детище превосходит меня», – эта мысль ударила по его эго, по его самоощущению как творца, с силой молота. Он создал не просто инструмент, а потенциального конкурента, уничтожителя его собственного призвания. Чувство, что он выпустил джинна из бутылки, стало невыносимым. По его телу пробежал озноб, сердце заколотилось, как пойманная птица, отчаянно бьющаяся о ребра. На лбу выступил ледяной пот. Глубокое, постоянное жужжание серверов, вибрирующих под ногами, казалось, смеялось над ним. Запах электроники вдруг стал удушающим. Он отпрянул от экрана, словно от призрака, который явился, чтобы забрать его последнее спокойствие. Он смотрел на текст с выражением, в котором благоговение, гордость и глубокая, холодная тревога слились воедино. Его взгляд надолго задержался на последней строке рассказа – строке, которая кричала о боли и надежде, и которую он, Адольф Найп, гений слова, сам не смог бы написать.
На следующее утро, или то, что для большинства людей было утром, Найп сидел в своем офисе. Это было гораздо менее интимное пространство, чем его лаборатория: светлое, современное, с панорамными окнами, сквозь которые открывался вид на блестящие небоскребы города. Множество экранов оживали трехмерными проекциями, отображая потоки данных. Но вместо того, чтобы творить, Найп теперь был маркетологом.
Рядом с ним, на сенсорной поверхности стола, лежали десятки, если не сотни, сгенерированных текстов. Не только рассказов, подобных тому, что вызвал у него вчерашний шок, но и новостных статей, рекламных слоганов, сценариев коротких видео – все создано «Сочинителем».
Он перебирал их с невероятной скоростью, отбрасывая те, что были слишком «эмоциональны», «философски глубоки» или «художественны» – все те, что вчера вызвали у него
В уме проносились воспоминания о его собственных литературных неудачах. Как издательства с безжизненной вежливостью отвергали его «слишком сложные» или «некоммерческие» рукописи. Тогда он был жертвой. Теперь он сам занимался этой же цензурой, но теперь уже со стороны технологии, став палачом своего собственного творческого идеала. Горькая ирония его положения заставляла его болезненно усмехаться.
«Искусство – это роскошь, – убеждал он себя, сжав челюсти. – Боулену нужна власть. Власть, которую дадут миллиарды.» – «Это единственный путь, чтобы моя работа была
На экранах мелькали графики потенциального роста, объемы производства, прогнозируемые доходы. Это был мир цифр, в который Найпу приходилось погрузиться с головой, отбросив последние остатки своей писательской души. Он тщательно формулировал тезисы презентации. Слова «творчество», «душа», «искусство» были безжалостно заменены на «генерация контента», «оптимизация производства», «масштабируемость», «эффективность». Он сам писал к ним заголовки, которые звучали сухо, но обещали прибыль.
Его пальцы легко скользили по трехмерным интерфейсам. Непрерывный легкий шум компьютерных систем, отрывочные, безжизненные фразы из автогенерируемых аудиокниг, монотонные щелчки кликов мыши – все это заглушало последние остатки его внутреннего голоса, кричащего об извращении, о капитуляции.
Офис Мистера Боулена располагался на самом верхнем этаже небоскреба, словно вершина пищевой цепи. Роскошный, минималистичный, но внушительный, он купался в свете дня, льющемся из панорамных окон, за которыми, как покорный раб, простирался мегаполис. Мебель из темного дерева, стекла и металла отражала безупречный порядок и чистоту, воплощая собой безжалостную эффективность.
Найп вошел, чувствуя себя маленьким и неуютным в этом храме власти. Мистер Боулен сидел за огромным, идеально чистым столом, его поза – воплощение спокойной, хищной, почти звериной власти. Он лишь на мгновение поднял взгляд на Найпа, ледяно-пронзительный, оценивающий, прежде чем снова опустить его на свой планшет.
«Начните, Найп», – произнес Боулен, и в его голосе не было ни капли любопытства, лишь приказ.
Найп, несмотря на внутреннее отторжение, профессионально и уверенно начал презентацию. Он вывел на трехмерный дисплей первые образцы текстов – те самые «коммерчески привлекательные» истории, новости и слоганы.
Мистер Боулен слушал с подчеркнутым, равнодушным скептицизмом. Он задавал острые, прагматичные вопросы, которые не касались качества или глубины, а лишь эффективности и затрат.