И он вспомнил, как когда-то, давно-давно, тоже в начале его бесчисленных дней, он услышал, как где-то в бесконечном тюремном коридоре упало и разбилось что-то стеклянное, какая-то тончайшая воздушная склянка из нежного голубого стекла. Она упала на свое овальное дно, матовое, почти серебряное, с мельчайшими пузырьками воздуха внутри, — еще молча, как бы замерев от ужаса перед самой собою, еще целая и целомудренная, стократ целее перед своим распадом, целое непостижимое мгновение раздумывая, разлететься ли ей на тысячу осколков или нет. И он знал, что она разлетится, не может не разлететься, ведь он хотел этого, и она рассыпалась, растеклась — не от удара, конечно, что за бред, а от его желания и мольб, оттого, что он хотел этого — он знал это. И когда она распалась, и растеклась, и хлынула прозрачными ручьями по крутым лестницам тюрьмы, бесчисленно дробясь и умножаясь на каждой ступеньке, он видел, он чувствовал, он знал всякое небольшое препятствие на пути у этого пронзительного потока, всякий голыш, сучок, обтянутый илом камушек, всякую тихую заводь в выщербленном берегу ручья, плещущих льдисто рыб, блеск несущихся над водой паутин, тончайший прерывистый след водяного жука, падший, грядущий на дно лист, ропот опущенной в заводь лозы — и затем крутой бурный поворот, когда вся вода в ручье горбится и как бы хочет выплеснуться на берег, и затем еще один, такой же стремительный и крутой, с поваленным в воду стволом, а затем — глубокий, плавный, сдержанное клокотанье вод, сгрудилось стекло, сужение потока, заплот, уже нерасчленимы звуки, вкрадчивый маслянистый слив — и наконец мель, ширина, приволье, затопленные зеленые луга, задумчивость и перезвон стад, и звук растягивается в одну радужную тончайшую пленку, и тонкий серебряный звук бесконечности в ушах.
Этот звук бесконечен. Он всегда слышит его, даже во сне. Он знает, что в любую минуту может прекратить его, стоит ему лишь повернуть этот звук вспять и довести его обратно до тех, выпустивших его, рук. Достаточно лишь вообразить этот обратный пусть стекла — он уже опять начал искушать судьбу, делая это, — и шаг за шагом, с лугов, с полей, с задумчивости и перезвона стад, с растянутой радужной пленки — опять к плотине, в узкое маслянистое русло, к поворотам, к поваленному обомшелому стволу, к заводи, к блеску паутин, к идущему на дно листу, вверх по бесконечным тюремным лестницам, утолщая и угрубляя звук, все целее стекло, стекается, как на магнит, какие крупные осколки, но всё в них еще осколки, всё еще группируется из атомов, и вот уже целые обломки — десять, пять, четыре, два, склянка уже цела, вот встает, подплывает ко дну, некоторое сопротивление форм, наконец, творение закончено, опять это бессмысленное висение над пропастью, но теперь уже перед скачком вверх, вот начался этот полет — немыслимая, нелекальная кривая, отдых на площадке (окончательное воссоединение со дном), мелкие прыжки по ступенькам, ровно восемнадцать, надтреснутые звуки, которые уже не разрешатся от бремени песни, сливаются в гул, опять площадка, рифление, щербление, у запыленных стоптанных башмаков, бессмысленное кружение, ускорение, ускорение, несколько немыслимых сальто-мортале, вот становится на дно, гул, пронзительный гул по всей тюрьме, молчание, отрывается от земли, кувыркающийся, немыслимый полет кверху, в пропасть, в бездну — в преисподнюю застывших от ужаса рук.
Но склянка так и не узнала ада. Она застывает в самом преддверии преисподней и снова совершает свой бесконечный полет, теперь опять вниз, по бесконечным тюремным лестницам, и опять тесное русло, заводь, повороты, плотина, широкое приволье лугов, и бесконечен ход времен, и судьба невосстановима, и бесконечен звук вечности в ушах.
Теперь этот звук всегда с ним. Он всегда с ним одно, и иногда он сам становится звуком. Звук утончается, растворяется в своей причине, он опускается на самое дно сознания и становится непроявленным. Но он там, человек знает это, и стоит ему только захотеть — и он опять слушает эту бесконечную симфонию голубых стекол. И опять вместе с водой вкушает свободу. Ибо кто может остановить воду? Она проникает всюду.
А солнечный луч, танец пылинок в нем, бесконечная жизнь, полная смысла и движения? В этом луче видишь, что земля не мертва, что она вовсе не прах, как говорят поэты, а живой и чувствующий организм. А выступающие надписи на стенах? Разводы сырости, игра теней? А нежный бархат лишайника в углу над кроватью — скоро он зацветет. Он поит его от своей скудной тюремной похлебки. А иней в зимние холода? А голубиный пух на окошке? А таинственные узоры природы на ножке деревянного стола, которые он начал потихоньку разгадывать? И таинственный ход солнца на стене, проявляющий орнамент старинной кладки?
Он лег отдохнуть. Закрыл глаза. Он начал быстро уставать.