Как же круто все изменилось через десять лет! Веру в бога отменили, с церквей кресты порушили. Про Иоанна Кронштадтского объявили, что никакой он не
— Мама в бога верила, — сказала Капитолина, взглянув на Травникова.
Тот промолчал, кивнул только слегка: дескать, понятно, что у старых людей остались предрассудки от прошлых времен.
— Пей, Валентин, до конца, — строго сказал Редкозубов. — За память. Ну вот, — продолжил он, проследив, чтоб Травников осушил стакан. — Мы до «Марата» не дошли. Как его начали бомбить, так мы сыпанули с Усть-Рогатки в Петровский парк. Повалились под дубы и лежим. На «Марат» со всех сторон пикировали. И до нас, значит, осколки. Такой грохот! Я оглох. Ну всё, думаю, п…ц. Бомба в тонну! Я видел, на «Марате» фок-мачта со всеми пристройками повалилась. И черный дым во все небо! Ты понял? Нос оборвали с фок-мачтой и первой башней. А вторую башню повредили, но не совсем. Вот я и делаю. Ремонтируем.
— Понятно, — сказал Травников.
— Лучше меня никто ее не знает.
— Кого — ее?
— Ну, башенную артиллерию. Раньше, конечно, были. Бруль, например, кондукто́р по артиллерии. Он знал. Его, Бруля, расстреляли. Ну давай еще, Валентин.
— Больше не могу.
— Нет так нет. — Редкозубов налил себе и выпил залпом. — Да-а. Твой тоже башню знал, — кивнул он дочери. — С соображением был комендор. А что остало́сь? Только книжка от него и остала́сь — называется «Овод». Он бы далеко пошел, если б не это… — Редкозубов пошевелил пальцами изувеченной правой руки.
— А что случилось? — спросил Травников.
— Он погиб при Перекопе, — сказала Капитолина.
— Да какой Перекоп! — Редкозубов трахнул кулаком по столу так, что сползла с подставки сковорода с пшённиками.
— Успокойся! — крикнула Капитолина.
Федор Матвеевич хотел ответить дочери, да так и остался с открытым ртом, уставясь на скрипнувшую дверь. Травников оглянулся. В дверном проеме стояла Маша.
Казалось, она окаменела, вытаращив глаза на Валентина. Она была коротко подстрижена, заметно похудевшая, в черно-белой кофте и длинной черной юбке.
— Здравствуй, Машенька! — Травников обнял ее.
Она молча прильнула к нему, с опаской, будто не веря глазам, положив руки ему на плечи. Нет, она не плакала. Не ответила на поцелуй, только губы ее чуть дрогнули.
— Вот, значит, и встреча, — объявил Федор Матвеевич, снова схватив бутылку. — Ну, давайте. Капа, достань еще стакан. А ты, — отнесся он к Маше, — прям как учуяла, что Валентин приехал.
— Ты теперь тут будешь, в Кронштадте? — спросила она, глаз не спуская с Травникова.
— Несколько дней, наверно, пробуду.
— Несколько дней, — повторила Маша.
Слегка наклонив голову, она смотрела, смотрела на него — словно издалека, из страшного грохочущего сентября, из заваленного бомбоубежища, из ужасной зимы с последним днем февраля, когда взорвали зарядом аммонала промерзшую землю кладбища…
— А иначе, — сказала Маша, — невозможно было вырыть могилу для Витеньки. Земля была как камень. Ох, Валя… — вздохнула она. — Мне жить не хотелось.
— Бедная моя. — Валентин поцеловал ее. — Досталось тебе.
Они лежали, обнявшись, на тахте в узкой, как коридор, комнате с единственным окном, в которое заглядывали верхушки тополей с улицы Зосимова. Комната принадлежала Машиной школьной подруге Тамаре Корзинкиной. В другом ее углу стояла деревянная кроватка, в ней тихо чмокала соской-пустышкой пятимесячная Катя, дочка Тамары.
Маша уже рассказала Травникову, что они родили почти одновременно — Тамара на неделю позже. Ее, Тамары, муж, старшина артиллерист, служил на Втором северном форту, служба редко отпускала его в Кронштадт, а все Тамаркины родственники вымерли, — она была одна и одна.
— Катя тоже, как и Витя наш, слабенькая родилась, хилая, — говорила Маша. — Но все ж таки… У меня молока совсем не было, а у Тамарки было. Она и Витьку подкармливала. А детское питание… Немножко риса по голодной норме… Манку покупали у спекулянта… Держали Витеньку на отварах, сколько могли… Только он, видно было, не жилец… всего тридцать шесть дней прожил на белом свете…
Маша плакала.
— Прости, — сказала сквозь слезы. — Думала, что разучилась плакать, а теперь…
— Поплачь, поплачь. Ничего.
— Знаешь, Валя… Не могу отделаться от мысли… Двадцать первого сентября Артремзавод разбомбили, первый цех совсем разрушили, а наш, механический, немного. Бомбоубежище, в котором мы спрятались, когда объявили тревогу, завалило. Света нет, дым, пыль, дышать нечем, выход завален… Больше суток, Валя! Больше суток мы задыхались… помирали… пока не откопали… пробили проход… И вот я думаю… В тот день Витенька… еще не родившийся… задыхался вместе со мной… Потому и не выжил, что родился такой… задохнувшийся…
— Маша, ну что это ты придумала!