Оба были так поглощены собственным состязанием, что почти не замечали музыкантов, сошедшихся на холме в тот последний день. Придворные барды ушли играть, затем вернулись, да не одни. К исходу дня сделалось ясно: настоящее состязание – здесь, между юным, очаровательным учеником из Приграничий и оборванцем с разноцветными глазами, явившимся неведомо откуда. Борьба их была равной – равной во всем. Песню за песней пели они во всех мыслимых вариантах, порой уходивших в давнее-давнее прошлое, где слово сливалось с ветром, а ноты журчали в ручьях, звенели в щебете птиц.
Так подошли они к языку «Круга Дней». Найрн чувствовал его, точно приливную волну, прекрасный и смертоносный водоворот восторга, тянувший, манивший к себе, в темную глубину. Шажок за шажком, пядь за пядью, его мастерство подступало к бурной пучине. Уэлькин услышал это, и в глубине его улыбчивых глаз мелькнула тревога. Услышали это и остальные: все больше и больше слушателей, оставляя толпу, окружившую последних состязающихся, стягивалось к месту их личной битвы. Они стояли, безмолвные, неподвижные, точно камни, венчавшие вершину холма, пока где-то там, в ином мире, придворный бард тягался с придворным бардом, но вскоре и эти уступили, поддавшись неодолимой, поразительной тяге, что пересилила даже их великое искусство.
К тому времени солнце пересекло равнину, чтобы скрыться за западным лесом. На траву легли длинные тени камней, деревьев и бардов. Увлекаемый в водоворот силы, открытый им и Уэлькином, Найрн в последний раз увидел лицо Деклана – его пронзительные серые глаза, яростную победную улыбку…
Солнце исчезло.
Толпа вокруг точно растворилась в сумраке. Казалось, они с Уэлькином остались наедине среди самых простых, самых древних слов в мире: «ветер», «земля», «камень», «дерево». В этом туманном царстве не было ни ночи, ни дня; равнину окружало небо, серое, как сланец. Тут Найрн впервые почувствовал усталость. Нет, не в пальцах, не в голосе, не в идущей кругом голове. Утомляло само состязание, тянувшееся без конца, вынуждавшее все глубже и глубже забираться в память и опыт, тянуться в такие дали, каких не прошел он за всю свою бродяжью жизнь. Сила древних песен влилась в его руки и арфу, завладела им без остатка – он будто сам стал инструментом, порождающим музыку кровью и костным мозгом. Но состязание все не кончалось, и он был полон решимости играть, пока ноги не пустят корни и птицы не совьют гнезда в его волосах, но не уступить Уэлькину.
Над равниной пронеслось первое дыхание вечернего бриза. От принесенных им запахов Найрн едва не рухнул на колени – нежный лосось, лук, сельдерей, горох, розмарин, лаванда, перец… Аппетитные ароматы затмевали разум, как летучий туман, одолевая даже овладевшие Найрном силы. Наконец он сдался и бросил взгляд туда, откуда доносились запахи. Там, над травой, в отсветах пламени, обращавших медь в золото, возвышался огромный котел.
Почуял запах еды и Уэлькин.
– Не прерваться ли нам на минуту? – сказал он сквозь вьюгу их нот.
– Нет.
– Глоток свежей воды? Или эля? Или ложку-другую вот этого?
– Угощайся, – коротко отвечал Найрн.
– Внутри все пересохло, как камень в пустыне. Может, ты и не лучший бард, но ты моложе. Сжалься над старым, измученным арфистом. Объявим перемирие? А после продолжим играть.
– Нет. Может, ты и не лучший бард, но ты хитроумнее. Ты в зимней метели – как дома. Я не остановлюсь. Что, если я остановлюсь, а ты – нет, и тогда ты заявишь, что победил?
Уэлькин рассмеялся все тем же смехом, подобным шороху щебня, и ненадолго умолк. Мелодия подошла к концу, и он извлек из своей бездонной памяти следующую, лишь чудом подхваченную Найрном на слух. Оба углубились в музыку.
– О, глянь-ка, – негромко сказал Уэлькин.
Какая-то девушка – может, Мэр? – спустилась с вершины холма, чтобы вывалить в котел полный передник еще какого-то ингредиента. Опорожнив передник, она помешала варево. Пар заклубился вокруг нее, скрывая ее фигуру. Когда же клубы пара рассеялись, она словно бы сделалась выше, стройнее, изящнее. При виде ее длинных, пышных, бледно-золотистых кудрей Найрн вытаращил глаза и едва не пропустил ноту. Оделет? Здесь? Делает то, чем всегда занималась в школе – режет, мешает, варит, кормит голодных?
– Ради такой я бы уж точно устроил перерыв, – проворчал Уэлькин, насмешливо глянув на Найрна сумрачным глазом.
Вполне понятная ярость разом вскипела в груди. Выходит, этот трухлявый старый пень копается заскорузлыми лапами в его мыслях? Он взял новую ноту так резко, что едва не порвал струну. Уэлькин тихо ахнул, а палец его еле заметно дрогнул, передав дрожь струне. Миг – и он вновь превратился в твердую каменную плиту с парой рук. Найрн потрясенно уставился на собственные пальцы. Ярость прошла, сменившись недоумением. Он причинил боль непрошибаемому Уэлькину одной-единственной случайной нотой?
На что же еще он способен?
Он был так поглощен новыми возможностями, что и не заметил девичьей фигуры, появившейся перед ним какое-то время спустя.