И действительно, разве правительство Австро-Венгрии в виду победы Сербии не отдало приказ о мобилизации? Австро-сербский конфликт повлечёт за собой вмешательство России. Колокола рассказывали об этом облакам. У базельских колоколов невесёлый звон, их тревожный голос ещё в средние века возвещал об опасностях и войнах. Голос, говорящий другое, чем красное пламя публичных зданий. Голос отчаяния и страха, казалось, твердил Брюнелли: «Войны всегда будут!»
Жорж не был ни особенно суеверен, ни особенно сентиментален. Но, как он сам говорил о себе, он был «хорошей публикой». Он был сыном мелкого лавочника одного из пригородов Ниццы и сохранил свойственную его происхождению способность умиляться, глядя на мелодрамы. В готовящемся к празднику Базеле его вдруг поразила странная смесь прошлого и будущего, реальности и легенд. В глубине души он презирал все эти пацифистские манифестации, он рассматривал их как бутафорию. Кому как не ему, близко знавшему Виснера, дававшему в рост деньги стольким министрам и генералам, кому как не ему было знать, где решаются судьбы войны и мира. В зелёном сукне заседаний правления куда меньше романтики, чем в этой вот готической декорации, возведённой на одном из наиболее ревматических суставов старой Европы. Между тем жалоба колоколов, всем казавшаяся естественной, будила в сердце мужа Дианы почти что человеческое волнение.
Он вошёл в собор. Строение это напоминает крепость. Во всяком случае, так в тумане показалось Брюнелли. Сходство между религиозным и военным искусством прошлого заставило его усмехнуться. Он подумал, что социалисты укрываются там же, где в прежние времена буржуа прятались от властителей феодалов. Он думал о сегодняшних властителях, о властителях стали, угля, нефти. Он представлял себе, как бы он выглядел в каком-нибудь забавном костюмчике XV века!
Хоры собора уже были декорированы красными знамёнами и флагами. Положение показалось Жоржу настолько комичным, что он не заметил всей мрачности обстановки. Брюнелли совсем, совсем не был верующим. Церкви ему нисколько не импонировали, они даже вызывали в нём какое-то невежливое веселье, как при виде фокусника, все трюки которого вполне ясны. Простота приёмов, начиная со света, падавшего через цветные стёкла окон, и кончая высотою сводов, заставляла его только пожимать плечами. Но на этот раз превыше всего была нелепость присутствия здесь тех самых знамён, с которыми выходят на уличные бои, знамён восставших рабочих, коммунаров, тех, что стреляют в священников… Брюнелли посмеивался, шутка была уж слишком груба. Эти мне священники… Внезапно он увидел прогуливавшегося сбоку, со шляпой в руках, Жореса.
В тот же вечер Брюнелли писал господину Совбону:
«…Выйдя из собора, я постарался не потерять из виду мосье Жореса. Я стоял недалеко от него и раздумывал, как бы мне с ним заговорить, но тут случай помог мне: мосье Жорес, стоя на мостовой, с таким вниманием разглядывал старые дома, что его едва не переехал автомобиль. Мне повезло — я схватил его за руку и оттащил в сторону.
Он поблагодарил меня, и я поздоровался с ним, назвав его по фамилии. Мы познакомились, как соотечественники. К тому же мы живём в одной и той же гостинице. Я выдал себя за эксцентричного миллионера и завоевал его доверие тем, что в разговоре с ним без стеснения говорил о своём богатстве. Я рассказал ему, что приехал из Марокко, где мне, как человеку состоятельному, беспрепятственно разрешили разъезжать повсюду, и я нарисовал ему чудовищную картину того, что там происходит. Он очень заинтересовался, сказал мне, что расспросит меня более подробно или будет рад просмотреть мои заметки. Мне не пришлось выдумывать примеров французских зверств в Марокко. Достаточно было без прикрас повторить то, что я несколько недель тому назад слышал от адъютанта генерала Лиотэ. А вы знаете, какая у меня чувствительная душа.
Мы вместе, великий трибун и я, отправились в картинную галерею. В Базеле есть драгоценнейшие полотна. Я лично предпочитаю этим старым мастерам Поля Шабаса, но Жорес настолько красноречив, что он действительно заставил меня восхищаться всем, чем ему было угодно.