В это самое время Катерина Симонидзе в Брюсселе, в гостинице разбирает свои вещи. Сидя посреди чемоданов, она открыла коробку, и из неё посыпались пожелтевшие любительские снимки, воспоминания, которые тащатся за ней по жизни. Как ей теперь всё это чуждо! Фотография Анри Батая с надписью, группа в Вирофлей с Режисом, Бригитта и Меркюро… Гарри (она рвёт этот снимок). Она вспоминает, как она приезжала в гостиницы, давно, ребёнком, с матерью, в роскошные отели. Фотография Григория, которую вынимали из чемодана прежде всего. В первый раз она думает о том, что у неё нет ни одной фотографии Виктора… Между всеми изображениями мира и ею встают последние картины, те, которые она вынесла из тюрьмы. Падение и величие человечества. Она видела в Сен-Лазар проституток и работниц. Всё немножко страшнее, чем это себе представляешь. Но в её сердце окрепло убеждение: она знает теперь, что такое женская доля. Она знает, что, в общем, существует два сорта женщин. Она ушла от паразитизма и проституции. Перед ней открывается мир труда. Виктор был прав.
Виктор был прав, но я не могу больше говорить о Катерине. Колеблющаяся, шаткая Катерина, как медленно она приближается к свету! А мы ведь уже в конце 1912 года, и уже существует человечество, чьи тени такие вот Катерины Симонидзе видят только через экран. Посмотрите — Кларе Цеткин больше пятидесяти лет. Я беру Клару Цеткин, как пример, но всё неудержимо приводит меня снова к ней.
Скажут, что автор сбился с пути, что давно пора ему закончить барабанным боем книгу, где до отчаяния поздно появляется образ женщины, которая могла бы быть её центральной фигурой, но никак не должна играть в ней немую роль. Скажут, что автор сбился с пути, и автор не будет этого оспаривать. Мир, читатель, по-моему, так же плохо построен, как, по-твоему, — моя книга. Да, нужно переделать и то и другое, и героиней будет Клара, а не Диана и не Катерина. Если я сумел вселить в тебя стремление к этому или хотя бы только простое желание, — ты можешь с презрением разорвать эту книгу, мне это будет безразлично.
Но пока что я буду без конца рассказывать тебе о глазах Клары… Как? Ты думал, что я уже всё о них сказал? Об этих глазах, которые в один прекрасный день, с высоты председательской трибуны рейхстага, накануне гитлеровского наступления, спокойно осмотрели скамьи, забитые врагами, измеряя огромную предстоящую работу… и тогда старая партийка мирным голосом объявила о том, что в Германии будут советы. Ты думал, что двумя или тремя сравнениями я исчерпал всё, что я могу сказать об этих глазах? Когда в глазах этой старой женщины — глаза всех женщин завтрашнего дня, молодость глаз завтрашнего дня! Прежде чем я исчерпаю все образы небесные и все морские метафоры, прежде чем в безднах и в сияниях я возьму всё, что можно использовать, чтобы дать тебе некоторое представление о том, что можно сказать о зорях, встающих над XX веком, как окна, прорезанные в невежестве и ночи, — ты сдашься, читатель. Но я не хочу злоупотреблять твоим терпением, и потом твои силы нужны для того, чтобы переделать мир. И твои силы тоже.
Двадцать четвёртого ноября, в десять часов утра, в Бургфогтейлхалле, конгресс был открыт бельгийцем Анзееле, заменившим больного председателя Вандервельде. Рядом с ним — два бельгийца: Камиль Гюисманс и Фюрнемон. Пабло Иглезиас не прибыл к открытию. В бюро входили: Бебель, Вайян, Каутский, Адлер, Жорес, Кер-Гарди, Брантинг, Роза Люксембург, Пернерсторфер, Грейлих и Саказов. Социалистический хор Базеля исполнил кантату. Всего в Базель прибыло пятьсот делегатов.
Первым выступил базельский социалист Вуршлегер от имени местной секции партии и от имени правительства. Он высказал странно успокоительное утверждение — не один только пролетариат вступает в борьбу с войной: «Некоторые просвещённые элементы буржуазии присоединяются к нему от глубины души. Вот почему нам дали здесь, для этой пацифистской демонстрации, собор и вот почему сегодня же будет прочитано обращение всех правительств к конгрессу…»