Проехали через весь город; не останавливаясь, прокатили мимо дома Алексея Федоровича. Когда-то, в запале строительства, он выстроил себе хороший каменный дом в Пёсьегонске, но редко в нем появлялся: приезжая по делам, удобнее было жить на втором этаже конторы, прямо на фабрике, а без дела Алексей Федорович тут и не бывал; так что в пустом доме жил один эконом с женою. Сколько раз Алексей Федорович думал продать дом, но все как-то руки не доходили, да в общем, и не к спеху было.
Коляска уже подъезжала к фабрике, и уже заранее открывались ворота и изо всех закоулков сходились люди на площадь перед конторой. Толпа увеличивалась и все уплотнялась, все хотели быть поближе к Алексею Федоровичу, все хотели всё видеть своими глазами и слышать своими ушами. Въезжая в ворота, Алеша встал в коляске, снял шляпу и кланялся народу направо и налево. Народ снимал шапки и кланялся в ответ. И уже знал Алеша, что и как скажет, только все не мог взять в толк, с чего начать, как обратиться к людям, ждущим от него решения своей участи. Толпа затихла, так что стал слышен ветер в голых ветвях осин, и не было в толпе ни единой головы в шапке. Алеша перекрестился на золоченый крест фабричной церкви и начал:
– Товарищи!
Глава 3. Иосиф Прекрасный
Говорил Алеша не совсем то, что собирался говорить, а может быть, и совсем не то. Простые слова о падении спроса, о невозможности производить никому не нужный товар, о необходимости пересидеть плохое время, о возможности пересидеть, просьбы перетерпеть лишения, обещания не доводить до крайности, не оставить без хлеба – все это не могло бы так взволновать толпу. А между тем, толпа, мало сказать, чтобы просто взволновалась – трудно даже найти слова, чтобы описать ее состояние к концу Алешиной речи. Начинали слушать с затаенным дыханием, настороженно, многие и с предубеждением. Но уже после первых Алешиных слов мертвая тишина стала живою, толпа задышала одним дыханием, поднялся сперва еле слышный, но все усиливавшийся гул, послышались из разных концов толпы крики, все глаза в толпе загорелись, все хватали соседей за рукава, все указывали друг другу на Алешу, крича: «смотри! смотри! слушай!». Наконец, последние слова Алеши прямо потонули во всеобщем восторженном реве. Он спрыгнул с коляски в толпу, пошел по ней, вызывая к себе «стариков», то есть известных и уважаемых работников. Старых-то по возрасту почти не было – ткач долго не живет, кругом были почти всё молодые лица. Люди и раздавались перед ним, и в то же время каждый хотел быть поближе, все тянули к Алеше руки, и все эти руки он жал, и несколько раз чувствовал, как кто-то сзади просто трогал его платье. И кругом были любящие, боготворящие, восторженные глаза! Слитный и мощный шум толпы то тут, то там прорезали высокие бабьи выклики… Толпа притихла только, когда Алеша со «стариками» ушел в контору подписывать «окончательную бумагу»… Стачка окончилась Алешиной победой, люди оставили фабрику и мирно разошлись по домам, и все шли почти как пьяные, как бы с какого-то священного праздника, восхищаясь и удивляясь необыкновенности пережитого.
Алеша уехал на вечернем поезде, несмотря на риск заночевать в Чудове. Откровенно говоря, сбежал. Ему было нестерпимо, мучительно стыдно, до того стыдно, что оставшись один в купе, он даже заскулил в голос и запустив пятерню в волосы, несколько раз с силой дернул сверху вниз. Эти влюбленные, обожающие, полные слез глаза! Эти с жадностью тянущиеся к нему руки, эти почти истерические выклики вокруг! Эта боготворящая его толпа! Да, он сделал для них все, что мог, но все равно не мог отделаться от чувства, что в чем-то, в самом главном, обманул их. Они сейчас поминают его, как какого-то земного бога, взявшего на себя их беды, чуть ли не как мессию, спустившегося к ним с небес. А он ведь только исполнил свой долг перед ними, только пообещал им вернуть малую часть ими же заработанного за семь тучных лет! Они сотворили себе кумира из Алеши, они теперь будут на него молиться – да уже и молятся! «молимси», сказал добрый Михалыч… Избави, Господи! Ни уснуть, ни отвлечься от этих мыслей Алеша был не в силах, а впереди была еще невыносимо долгая одинокая ночь в поезде или на вокзале. Нет, лучше всего сейчас было бы провалиться сквозь землю! Какой стыд, Господи, какой стыд!