Ты думаешь, что я по обыкновению издеваюсь и не снисхожу до серьезного разговора с тобой? Ошибаешься, молодой человек. Серьезнее я говорить не могу. Это высший плод всей моей мудрости. Я не доверяю человеческой стойкости и великим идеям, которые мучают молодых людей, как юношеские прыщи. Кипит у них кровь, они возбуждены и взволнованы вопросами о начале и конце мира, о цели жизни, о том, что было раньше – курица или яйцо. Это кожное заболевание, молодой человек, – ничто другое. В одно прекрасное утро шагают они, полные беспокойства, погруженные в глубокие раздумья – и встречают какую-нибудь вертихвостку: толстушку крестьянку или анемичную афинянку, брюнетку, блондинку или шатенку (есть на все вкусы) – и застывают с раскрытым ртом. Вот и ответ. Они женятся и – успокаиваются.
Вот что я имею сказать в ответ на высокоидейное твое письмо, дорогой мой племянник. Повторяю: я не доверяю людям, их треволнениям и их великим идеям. Сыт по горло. Когда я слышу, как какой-нибудь проповедник вещает о добре и любви, меня тошнит. Когда я слышу, как какой-нибудь политикан разглагольствует о родине, чести и справедливости, меня тошнит. Они все обесценили. Причем знают это и те, кто говорит, и те, кто слушает. И все же никто не встанет и не плюнет.
Я начал писать это письмо, смеясь, но чем больше говорю и чем больше припоминаю то, что вижу и слышу, тем больше охватывает меня отвращение и гнев. Не сердись на меня, молодой человек, за то, что я не доверяю твоим возвышенным треволнениям. Это ветрянка, уж ты меня прости. Мне тебя жалко, поэтому я посылаю тебе мазь – это письмо. Читай его всякий раз, как нападет духовный зуд, и ты увидишь – он прекратится. Что касается меня, то мне когда-то дали другую мазь, но мне не повезло. Болезнь приняла худший оборот, и я уже неизлечим. Душа моя теперь уподобилась ослице Каролине, таскает она, бедняга, на себе шарлатана – мой разум. Нет ей утешения, потому что она прекрасно знает все его уловки и проделки, и не верит ему. И все же продолжает таскать и слушать, так он расхваливает свои снадобья и с отвращением трясет своей добродушной терпеливой головой. И все же я предпочитаю свою неисцелимую болезнь вашему исцелению. Я считаю ниже своего достоинства бежать и найти укрытие под сеныо какой-нибудь великой идеи. Среди ветров и дождей, под завыванье этой страшной бури шагаю я по пустынным дорогам с непокрытой головой – нет на ней ни черной, ни красной шапки – иду с непокрытой головой, босой, отчаявшийся и упрямый, как король Лир, но не потому, что меня бросили мои дочери, а потому что я сам их бросил. И когда упаду посреди дороги, мне бы хотелось испустить дух, как мой любимый кондотьер Строцци13, умерший 21 июня 1558 года – святая дата! Один его богобоязненный друг упал перед ним на колени, умоляюще сложив руки…
– Покайся, великий грешник! – вскричал он, – покайся во всем том, что содеял за свою жизнь. Сейчас ты предстанешь перед Богом, перекрестись же и призови имя Христа.
– Какого еще Христа? – прорычал испускающий дух Стродзи. – Какого еще Христа, черт побери? Я отказываюсь. Мой праздник кончился!
Многое я мог бы еще написать тебе, но ты молод – не вместишь. Да и того, что написал, слишком много. Кишка у тебя еще тонка! Ну, прощай. Убей стольких братьев, скольких сможешь, бедняжка ты мой! Грязная работенка, но ты ни в чем не виноват. Постарайся, по крайней мере, вернуться живым, чтобы удалось и тебе пройти весь жизненный круг: детские радости, юношеская духовная чесотка, женитьба, страдания, дети, смерть. Спокойной ночи!
Это пишу тебе я, твой дядя Велисариос, или, что то же самое:
15 апреля. Страстная неделя. Погребально звучит колокол. Мы ходили в церковь на Службу Страстей Господних. «Се Жених грядет...» Отец Янарос говорил проповедь. Он начал говорить о Христе, но мало-помалу сбился, загорелся, раздражился, заговорил о Греции. Это Греция страдает, уязвляется, распинается, чтобы спасти людей! Нас душили рыдания. У этого священника какая-то скрытая неистовая сила, непреклонная вера, есть в нем что-то дикое и нежное; глаза и борода, как у Моисея, и он идет вперед, идет через пустыню, а мы, трусы, не следуем за ним. Он говорил, и у нас в голове тоже смешались и распятый Христос, и Греция, и дом наш, и люди, нами любимые, и жизнь, гибнущая здесь... Изменялся Христос, менялся его облик: перед одним Он представал невспаханным полем и неподрезанным виноградником, перед другим – поредевшей отарой овец или осиротевшим домом, молодой женой или младенцем, сосущим грудь... И каждый оплакивал то, что было ему всего дороже и чего здесь он был лишен. И Христос действительно сошел на землю и лежал среди нас мертвый, и мы все плакали и ждали, когда Он воскреснет...
Плакал и я, Марио, потому что думал о тебе. Христос принял твой сладостный облик, и когда наклонился, чтобы поцеловать Его, я не смог удержать слез.