Их дыхание смешалось, и в этом была неизъяснимая чистота. Реявшие над ними детские сны перелетали от одного к другому, под закрытыми веками их глаза, быть может, сияли звездами; если слово «супруги» в этом случае допустимо, они были супругами в том смысле, в каком могут быть ими ангелы. Такая невинность в таком мраке жизни, такая чистота объятий, такое предвосхищение небесной любви возможно только в детстве; все, что есть на свете великого, меркнет перед величием младенцев. Из всех бездн это самая глубокая. Ни чудовищный жребий висевшего на цепи мертвеца, ни неистовство, с которым разъяренный океан топит корабль, ни белизна снега, заживо погребающего человека под своей холодной пеленой, – ничто не может сравниться по своей патетической силе с божественным соприкосновением детских уст, которое не имеет ничего общего с поцелуем. Быть может, это обручение? Быть может, предчувствие роковой развязки? Над спящими детьми нависло неведомое. Такое зрелище прелестно. Но кто знает: не страшно ли оно? Сердце невольно замирает. Невинность выше добродетели. Невинность – плод блаженного неведения. Они спали. Им было спокойно. Им было тепло. Нагота их прижавшихся друг к другу тел была так же целомудренна, как их души. Они были здесь словно в гнездышке, повисшем над бездной.
День начинался зловещей хмурью. В каморку проник бледный, печальный свет. Занялась ледяная заря. В ее белесоватых лучах выступали угрюмые очертания предметов, казавшихся ночью призраками, но дети продолжали спать, тесно прижавшись друг к дружке. В каморке было тепло. Дыхание спящих напоминало ровные всплески двух чередующихся волн. Ураган затих. Рассвет неторопливо захватывал одну часть небосвода за другой. Созвездия гасли, как потушенные свечи. Только несколько крупных звезд упорно продолжали мерцать. С моря доносился мощный гул бесконечности.
Печка еще не совсем потухла. Утренние сумерки постепенно переходили в дневной свет. Мальчик спал не так крепко, как девочка. Он и во сне, казалось, бодрствовал над нею и охранял ее. Как только первый яркий луч проник в окно, он открыл глаза. Детский сон приводит к забвению. Мальчик не отдавал себе отчета, где он, кто лежит рядом с ним, и не старался припоминать; глядя в потолок, он мечтательно рассматривал надпись
Услышав щелканье ключа в замке, он приподнял голову.
Дверь отворилась, подножка откинулась. Вошел Урсус. Он поднялся по ступенькам, держа в руке потушенный фонарь.
Одновременно послышался мягкий топот четырех лап, легко взбиравшихся по ступенькам. Это был Гомо, возвращавшийся домой вслед за Урсусом.
Мальчик, окончательно проснувшись, вздрогнул.
Волк, вероятно проголодавшийся к утру, раскрыл пасть, ощерив ослепительно-белые клыки.
Стоя на подножке, он положил передние лапы на порог; он напоминал проповедника, облокотившегося на кафедру. Он издали обнюхал сундук, на котором не привык видеть никого постороннего. В прямоугольном проеме двери верхняя часть его туловища вырисовывалась черным силуэтом на фоне светлевшего неба. Наконец он решился и вошел.
Увидев в каморке волка, мальчик вылез из-под медвежьей шкуры и встал на ноги, заслонив собою малютку, спавшую крепким сном.
Урсус повесил фонарь на крюк, вбитый в потолок. Молча, не спеша, привычным движением снял и положил на полку пояс с инструментами. Он не смотрел по сторонам и как будто ничего не замечал. Глаза у него казались стеклянными. По-видимому, он был чем-то глубоко взволнован. Наконец его мысль вырвалась наружу, как всегда в целом потоке слов:
– Вот счастливица! Мертва, совсем мертва!
Он присел на корточки, подбросил в печку выпавший из нее шлак и, помешивая торф, бормотал:
– Нелегко было отыскать ее. Какая-то злая сила запрятала ее на два фута под снег. Не будь со мною Гомо, чутье которого столь же безошибочно, как разум Христофора Колумба, я до сих пор вязнул бы в сугробах, играя в прятки со смертью. Диоген с фонарем искал человека днем, а я с фонарем искал покойницу ночью; поиски привели Диогена к сарказму, а меня – к зрелищу смерти. Какая она была холодная! Я дотронулся до ее руки – настоящий камень. Какое безмолвие в ее глазах! Как это глупо – умирать, зная, что оставляешь после себя ребенка! Не очень-то удобно будет нам втроем в этой коробке. Вот беда! Выходит, я обзавелся семьей. Девочкой и мальчиком.
Пока Урсус произносил эту тираду, Гомо прокрался к печке. Ручка спящей малютки свешивалась между печкой и сундуком. Волк стал лизать ручку.
Он лизал ее так осторожно, что девочка даже не шевельнулась.
Урсус повернулся к волку:
– Ладно, Гомо. Я буду отцом, а ты – дядей.
Не прерывая своего монолога, он с философским глубокомыслием снова принялся помешивать торф в печке.
– Значит, усыновляю. Это дело решенное. Да и Гомо не прочь.
Он выпрямился.
– Любопытно было бы знать, кто повинен в этой смерти? Люди? Или…
Он устремил взор куда-то ввысь и еле внятно докончил:
– Или Ты?
В тяжелом раздумье Урсус поник головой.