Он рассказывает о торжественном въезде в Париж английского короля, о мире между нациями. Слова его трещат, трещат, трещат…
Публика больше из рабочих. Часть сидит грузно и тупо, уставивши тяжелый взгляд в пространство и опираясь подбородками на темные мозолистые руки.
И много попадается тут умных лиц, серьезных, задумавшихся, с глубоким, нервным блеском глаз. Кое-где улыбаются с легкой иронией. Все смертельно скучают и не уходят только из вежливости.
Ламбо оглядывает их. Какая благодарная, воспитанная поколеньями, погибшими в труде, почва для новой жизни!
Крепкий фундамент – цементом тут служил труд. Как бы он им сказал о новой жизни, если б он мог…
Если б мог! Он прислоняется к стене. Он понимает ведь теперь, очутившись опять среди людей, как страшно его мозг опустошен, раздавлен и разбит.
Он не сошел с ума, но… нужно крепче прижаться к стене, чтоб не упасть, чтоб не заплакать, чтобы его опять не взяли в этот ужасный дом, – на этот раз уж сумасшедшего.
Прошлое оставляет всегда на душе человека свой след. Чем мучительней прошлое, тем страшней этот след.
Слова трещат, трещат, и взгляд Ламбо становится тяжелым, мутным.
Не понимая, что он делает, он отделяется одним движением от стены, отталкивает с силой будущего г. советника…
– Братья, – говорит он растерянно, – братья… Зачем нам говорить об этом короле, и обо всех иллюминациях, и обо всех иллюминованных и бесполезных чувствах… Будем лучше смотреть в свою душу и крепко обнимать страданьями своей души страданья других душ… Вы знаете ведь, что такое – душа? Вы знаете, как легко разбить душу навеки? Что останется, если разбить ее? Одни лишь бедные, несчастные осколки, которые уж никогда, никогда больше жить не будут. Братья… Живите и работайте для человеческих страданий потому, что их много, потому, что они так мучительны, и потому, что ведь страдают люди…
С мягкою негою шептали темные вершины лесных деревьев над утомленным странником:
– Усни! Усни! Солнце зашло, и уж бледнеют его пурпуровые яркие следы на темном небе. Усни и ты, старик, – под спокойным шатром наших темных ветвей, на постели из шелковых трав. Ты стар и утомлен, и тебя ждут постель и сон.
– Да, да, – сказал старик, – я вернусь, чтобы заснуть. Теперь же меня мучит жажда, и я ищу зеленую и светлую долину, среди которой бьет, смеясь и плача, ключ…
– А! ключ любви… – зашелестели ветви.
– Да, ключ любви, – сказал старик. – И прежде чем заснуть – заснуть навеки, я хочу раз еще, последний раз, любить.
И он шел, раздвигая душистые ветви, к зеленой долине.
Ключ бил – таинственный и светлый, – и тихий смех, дрожа и замирая, катился жемчугом в его струях, и каждая струя со звоном плакала, скользя и ударяясь о каменья.
И бесшумной толпою в серебряной мгле проходили вдали вереницы теней…
Были то женщины? Или, может быть, белый туман, волнуемый вечерним ветром, принимал формы женских тел.
И подошел старик к ключу, приник засохшими и жадными устами к его струям и тихо прошептал: «Еще любить, еще…»
Белый туман заволновался серебряными переливами, как будто потрясаемый взрывами смеха.
И мелодичными слезами заплакал ключ, роняя звонкие слова на камни дна:
– У меня нет любви…
– Но этот ключ – ведь ключ любви, – сказал старик.
– Да, я им был, – ответил ключ, – в былые времена. А теперь нет любви ни у людей, ни у меня.
И жемчужные тени смеялись вдали…
– Любви нет! Нет любви!
…Потухшими алмазами и яркими опалами оделся мир после заката солнца, и мелодично плакал ключ.
– Любовь лежит во мне глубоко, в душе моей, – сказал старик. – Ее носил я одиноко среди людей. Теперь бросаю ее спокойно я в твою грудь – в сердца людские она оттуда найдет свой путь.
Задремавшие волны широкой реки серебрит и волнует луна… И, блестя своим телом, русалка плывет.
Есть забытая вилла над тихой рекой. Много лет там никто не живет. И туда-то плывет, рассекая волну, молодая русалка – к тому, кого любит она.
Он изваян из мрамора. И лицо неподвижно – не целует, без ласки, без слов.
– Пробудись! Пробудись, дорогой! Ведь люблю я тебя…
Обнимает русалка его, прижимает к нему свою грудь, прижимает лицо.
Он лежит, тихо спит, не поднимет он рук, не обнимет, не скажет ей слова в ответ. И немые уста, в бедном горе своем, оживляет русалка слезами.
Говорят, когда плачет русалка – тогда умирает она…
Над заснувшей рекой, по тропинке крутой одинокий бредет человек… Он молчит, и болит его сердце тоской. Исцеленья тоски этой нет.
– Вот как эта русалка к куску неподвижного мрамора, молит его, так у жизни молил я любви. Но холодная жизнь отвечала мне шумом холодным своим. В этом шуме звучали все гаммы тоски и страданий безумных… Но только любви ни одной тихой ноты не слышалось в нем. И сказала мне жизнь:
– Нет любви у меня, не ищи! Посылаю я гордым дыханьем своим лишь страданья в людские сердца… Вон растет ядовитый пурпурный цветок – и любовь в аромате его сладко спит.
И сказала мне жизнь:
– Если хочешь любви, то сорви ты пурпурный цветок. И вдохни аромат его сладкий и яд. И люби и – умри.
День не кончался еще, ночь не начиналась…