— Поп прислал? — закричал он Андрею в упор. — Скажи ему, долговязому, — так и осталось непонятным, почему Семен называл крохотного попика долговязым, — что если он будет соблазнять, которые ушли, то… Слышь, Андрей, так и скажи долговязому черту, мол, в колхозе хлопочут насчет закладки партии коммунистов, а как обоснуют партию, так пусть он… слышишь, Андрей, скажи ему… скажи ему, что, мол, Егория твоего во броне на лопату Семен Ставнов обделал. Бабам хлебы в печь сажать… Вот гляди…
Короткий, «курбатистый», как его звали, Семен пробежал в чулан, подпрыгнув, достал с кожуха печи увесистую, широкую лопату с толстой короткой ручкой — ручка осталась окрашенной, ее Семен не тронул — и, потрясая ею перед Андреем, опять заговорил так же часто и громко:
— Слышь, Андрей, скажи ему, долговязому, что он одними обедами, что на праздники у меня потрескал, задолжал мне целковых на полсотни. По гроб задолжал! — воскликнул победно Семен. — Слышь, Андрей, скажи ему…
Семен принялся перечислять целковые и трешки, потом перешел на мелочь, затем долго и путано считал десятками и пятками яйца, полученные с него попом. Вышло, что поп задолжал ему, Семену Ставнову, чуть ли не вагон одних яиц с тех пор, как он тому двадцать с лишним лет «нищенкой присучился к нашему селу со своей подслеповатой матушкой»…
— Поп в карман не лезет. Сами даем, — вступился было Андрей.
Семен унялся. Видимо, на него повлиял смиренный голос Андрея.
— Не в карман, а в душу, оно и выходит: ты и не дал бы, да передо мной тебе совестно. Дашь?.. Дашь, я спрашиваю тебя? — крикнул опять Семен.
Андрей смолчал. Семен отошел, и, когда Андрей сел, он еще раз высказался:
— Слышишь, Андрей, окончательно скажи ему: побыли в дураках. Мол, побыли-побыли да убрались к кобыле.
Андрей внимательно осматривал избу Семена, точно бы он в этом загруженном и неприютном помещении, давно ему знакомом, хотел отыскать что-то особенное, что обозначило бы нового Семена, Семена-колхозника. Но изба была та же. Тот же низкий из кругляша потолок, промазанный истрескавшейся глиной в пазах, та же покоробившаяся лавка-кутник, на которой не однажды сиживал Андрей, подолгу обсуждая с Семеном — прежним, богомольным Семеном — значение божественной песни на расположение огрубелой человеческой души. В этих беседах и черпал Андрей сладкую награду за свой голос. Та же баба, навеки чем-то напуганная и вечно к чему-то прислушивающаяся, те же ребятки-коротышки в отца.
Одна только новая лопата для хлеба из «Егория во броне», которую Семен показывал всякому пришедшему в знак своего отречения и бесстрашия перед божьей карой.
— Не от него я, Семен Евстигнеич… — начал растерянно Андрей, — чего я от него приду? Так… шел, — Андрей тужился, придумывая и вспоминая слова, с которых, бывало, гладко и ровно начинались их беседы и заканчивались душевным возгласом Семена: «наговорились мы с тобой, как меду напились». — Дождик сегодня в поле на меня нагрянул… Про песни пришел покалякать. Какой же без песни может быть дух у жизни? — наконец отчаянно воскликнул Андрей.
Но опять срезал его Семен.
— Не ты ли уж напел дожжа нам? — спросил он сурово. — Нам Андрюша слепой седни на гармонии разгрянул, вот — дух. Вот — дух. Трудисся и не замечаешь. Вот, понимаешь, дух…
И опять, разгорячась, принялся костерить и попа, и богомолье, и даже Андреев голос.
— Вот кузнец напел, так напел, — азартно восклицал он. — Видал капусту? Солдатики. Солдатики во зеленых мундирах, а не капуста. А брюкву видал, как выскочила? Глаза рябит. А эту… самую… как ее… Аксинь, — крикнул он жене, — как ее… эту, у реки-то посеяли?
— Турьнепса, — вставила Аксинья.
— Видал? Небось ты с попом думаешь, вы своими голосами накозлятили дожжа? Цари какие небесные… «алилу-уя-помилу-я», чудо-юдо сотворим. Крышу когда срывали, ты бабам колхозным дудел в уши, что кара будет, если к железу притронутся? Отказываться будешь? Дудел? Кара? Вот высохнет ваша солома, дойду запалю ее, сгорит вся до фундамента. А на кару плевать я хотел… — Семен опять подошел к Андрею и тихо, внушительно повторил: — Слышь, Андрей, спалю церкву, и ни одна кара не постигнет. Хочешь на проверку. Говори?
Семен несколько раз домовито прошелся по избе, потом прибрал лопату, заткнув ее на прежнее место, на кожух, и из чулана приказал жене:
— Накрывай ужинать, Аксинь.
Затем, обращаясь к Андрею, объявил строго:
— Сумерьки кончились. Иди ужинать.
Андрей поднялся и, растерянно улыбаясь, произнес:
— Наговорились, как меду напились.
— Иной мед горше хрену, — непримиримо заметил Семен, и, когда уж Андрей вышел за дверь, он крикнул ему вслед:
— Скажи ему, смотри: мол, побыли-побыли да убрались к кобыле.
То, чего не высказал Андрей бывшему своему покровителю, он поведал своей жене. От прежнего, гладкого и высокопарного славословия теперь не осталось и следа. Он не говорил, а беспрестанно спрашивал у жены, и, видимо, только потому, что он не докучал ей, как обычно, своими сложными малопонятными рацеями, она слушала его до конца, стараясь постигнуть смятенность мужа.