А теперь-то уж я знаю, что мне только приметились, причудились эти змеи в клубне. И во второй раз, когда Васю я подослала в поле убивать, тоже только привиделось, как и в этот раз. Привиделось — тут же расползлось, растаяло. И опять — кафтан из-под снега, складки кафтана, сборы, и между ними снег. И сани пустые, и сугроб в санях пустой.

— Ефим? Ефим?

<p><strong>III</strong></p>

Или же сердце у него такое проклятое, у Михайлы Кренева, что угадал он, в какую минуту растравить мою душу? Да и как это вдруг оказалось, что мы ему должны со всех сторон? Как это он так мягко и незаметно постелил нам, а потом оказалось, что мне одной он приготовил такую скорбную постель?

Кто богат, тот где-нибудь хапнул. У нас на селе так и принято считать: у того — отец, у другого — прадед, у третьего — дядя. Когда ко мне литераторы-поэты подлизывались, чтоб хронику мою им дать, так они все доискивались, кто же из дедов-прадедов Михайлы Кренева хапнул и где, чтобы в книге вывести его так, очертить его соответствующе.

Хоть Михайло и сам во все горло хвастался, что дед его Севастополь французам продал за «тридцать иудиных сребреников», но все это он для того, чтобы позлить других, а главное, для того, чтобы прикрыть все тайные корешки, которыми он присосался к жизни, чтоб не услышал никто, как журчат подземные ручейки, по которым еще при покойном отце сплывалось к ним богатство. Я так уж давно его раскусила. Да только и сама не знаю, как мы поддались, если к тому же учесть, что я наперед понимала всю эту его систему «ручейков-корешков». До того они тайны, незаметны, что только поэтому, только этим и сильны. К примеру взять: привяжи человека катушечными ниточками, обверти его всего, так он, может быть, не встревожится вовсе. А ну-ка, попробуй его сразу в цепи заковать? А на деле в ниточки-то его крепче, чем в цепи, сковали.

Так вот и Михайло Кренев подвел нас, ниточками нас спеленал, и все в добро да во дружбу, да в «мил ли — не мил».

Оказалось, одним хлебом двести пудов нами у него набрано.

Он, Михайло, и сам утвердил мне, что ниточки надежней цепей. Цепь гремит, с ней втихомолку не подкрадешься ни к кому.

— Ты знаешь, говорит, Паня… (Паней я ему себя не позволяла звать, так он и тут хитрил: вгорячах будто увлекся, будто да нечаянно назвал, но так назвал, чтоб мне было понятно, что нежность он в сердце ко мне таит, да вот увлекся, и прорвалось, выскочило это нежное «Паня», как будто бы свою родную покликал.) Ты знаешь, говорит, Паня, как мой дед Севастополь французам продал за «тридцать иудиных сребреников»? Вот слушай, Паня (опять «Паня»!). Я насчитаю тебе эти «тридцать иудиных сребреников». Первый, говорит, «сребреник» — рубежа между чужими полосами. У меня Федор (Федор — старший его брат, женатый) в ночное с лошадями ездит не верхом, а на телегах. Известно, что на рубежах, на чужих хлебах лошади в трисыто наедаются, а оттого и работают каждая в три работницы, и уж из ночного Федька не мог без травы в телеге приехать: там травинку, тут овсинку, в третьем месте — колосок, и у меня — сена возок. Ведь все же это бросовое, все это ничье, потому что рубежа — ничьи. А у меня сена к весне полна рига, а мне за сено — пуд на пуд овса весной в пахоту дают. Да заметь, Паня (опять через увлечение свое — «Паня»)… да заметь, что овес этот каждый пуд у меня не один на базар пойдет, а сам-пят, а то и сам-десят. Не хватило у кого сена, овса, получай у Михайлы пуд, а весной пуд то же, что и яичко к красному дню: за это с урожая три совесть позволяет спросить, потому что он, долгозаемщик, с моего пуда тоже пять-шесть пудов выходить может. И сам на два-три пуда в барышах, и мне друг-компаней. Из этого первого «сребреника»-пудика я, говорит, тяну ниточку до самого кончика, потихоньку, не зря, чтобы не лопнула. За этот же пуд сена, что с ничьих рубежей да с дорог-большаков незаметно накашивается, я и землю свою спахать любого пошлю. Да и спашет он лучше мне, чем свою, потому что любому не расчет мне не понравиться. Не последний, дескать, год в нужде. Тут же на своих-то лошадях я Федора с работником на подрядные работы нанимаю. Ох-ох, какую ниточку я вытянуть могу из этого первого пудика «сребреника»!

При объяснении этом он заметил, что я немного даже любуюсь им, восхищаюсь даже. То есть нет. Он заметил, что я его эти «иудины ниточки» ненавижу, и даже трясет меня от злобы на него за этакое бахвальство «иудиными сребрениками», но он уже понял, что все равно пробирает он меня этим до самой души и какую-то роль себе там, в душе моей, подбирает. Хотя бы роль, самую невыгодную на первый взгляд: пусть, дескать, вначале хоть ненависть и злоба одна, а уж где ненависть и злоба завелись, там уж и еще что-нибудь зародится. Пусть уж и еще что-нибудь зародится. Пусть уж ненависть, пусть уж злоба, но не холодное безразличие. Чем-ничем, лишь бы связать меня. Так учуял же, окаянная твоя душа, что и самой-то мне непонятно было.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже