— Это не поможет, брат. Он безумен… Как Ар-Фаразон.
Карвин зло хмыкнул.
— Слишком лестное сравнение для нашего дорогого отца, не находишь? — помолчал, раздражённо перемешивая деревянной ложкой не желающие тонуть листочки. Поморщился. — Счастье ещё, что у его величества двое наследников, и ему не придётся править, иначе я не поручился бы за жизни никого в нашей несчастной стране…
— Неужели ты думаешь, что король Кариандил безумен менее? — с горькой кривой усмешкой возразил Альдир.
Карвин медленно опустил ложку. Обернулся к постели, с потерянным видом разглядывая брата. Покачал головой.
— Так… Альдир, я начинаю понимать, почему наш отец решил вдруг укоротить тебя на голову.
Тот в ответ жалко усмехнулся бледными губами:
— Вот видишь, не так уж он и безумен, получается…
— А я, пожалуй, укорочу тебя на язык когда-нибудь, — не меняя тона, спокойно закончил Карвин. И вдруг, побагровев, с грохотом поставил кружку на низкий столик.
— Недоумок! — в бешенстве рыкнул он, и Альдир невольно вздрогнул, крепче обхватывая холодными руками вздрагивающие плечи. — Да когда ж ты наконец начнёшь думать, что и кому говоришь?! Надеюсь, тебе хоть хватило ума не озвучивать это в присутствии короля?
Тот нервно мотнул головой.
— Нет… Нет, что ты…
— Уже хорошо…
Карвин медленно успокаивался, но выглядел по прежнему злым и взвинченным до предела. Раздражённо схватив кружку — так, что почти половина напитка выплеснулась на стол — он резким движением ложки взболтал отвар и почти грубо сунул его брату в руку.
— Пей и прикуси язык, наконец. Альдир, я не могу вечно заступаться за тебя. Однажды отец сорвётся и таки доведёт дело до конца. Что тогда прикажешь делать мне?
Картограф беспомощно пожал плечами. Осторожно пригубил горячий отвар, сплюнул попавший в рот мелкий листочек.
— Не знаю, — с тоской пробормотал он спустя небольшую паузу. Помолчал, явно обдумывая какую-то мысль — и с видимой неохотой решил придержать её при себе. Сказал о другом — тяжело, устало:
— Мне нужно приниматься за работу. Не хочу, Карвин. Я чувствую себя последним подлецом, выполняя этот приказ… И не выполнить не могу. Боюсь. Отец больше не пощадит, ты прав. Я… похоже, я всё-таки довёл его наконец.
Осознал вдруг с холодным уколом боли: если бы сегодня он довёл отца, если бы осмелился ещё раз сказать своё глупое «подлость…» — отец признал бы Карвина. Признал, потому что не было бы другого выхода, потому что ему нужен был наследник. Потому, что Карвин подходил на эту роль гораздо лучше, и лишь законнорожденность младшего сына заставляла князя терпеть его трусость и его нежелание иметь хоть малейшее отношение к армии.
Осознал вдруг с оглушающей, пронзительной ясностью: тот сон был иным. В том, давнем сне песок был чистым, ещё не залитым вытекшей из рассечённых жил кровью. И стоявшая под колодой корзина была пуста, и сухим было её дно, успевшее выжариться на солнце за прошедшее с предыдущей казни время. И был рядом брат — в десятке шагов, недосягаемо далеко, только одежда его была — чёрной, как самый глубокий траур, и седая прядь пятнала висок…
В том, давнем, накрепко забытом сне не простая чёрная туника — снежно-белая рубаха была на плечах приговорённого. И в руках отца был не тяжёлый палаческий топор — фамильный меч, тонкая полоса серебристого металла, знакомая с детства.
И не рядом он был: в первом ряду, по левую руку от бледного, застывшего в оцепенении Карвина, и лишь потом шагнул он, отбрасывая назад рванувшегося вперёд брата, к плахе. Потом, когда трясущийся от ужаса воин — не палач, обычный воин, простой пехотинец, бледный до синевы — когда он промахнулся, и лежащее на колоде дело забилось в агонии, почти разрубленное пополам; почти. Только почти. И раскрытая алая рана с белыми осколками костей была — на полпяди ниже обнажённой шеи.
В том, давнем, слишком хорошо запомненном сне широкий кровоподтёк на левой щеке упавшей в корзину головы был — старым, успевшим уже поблекнуть.
…Тот сон был — не прошлым.
Он был — будущим. Его единственным, знал он теперь, будущим.
Единственным, которое он мог — имел право — избрать для себя.
Тай-арн Орэ.
Привычный, вечный горький напев — тихий шёпот ветра в тростнике, скорбное рыдание чёрной лютни, едва слышная, всё больше тонущая в нарастающей вокруг какофонии, нежная светлая нота… Он чувствовал Замок — как чувствовал собственное сердце, как чувствовал каждого из братьев: каждый миг, каждый вздох. Далеко — и всё-таки рядом.
…Он ждал — год, и второй, глазами братьев видя его — того, кто вновь не смог избежать ни тяжкого дара Видящего и Помнящего, ни привычки становиться грудью против ветра. Ждал, и всё равно вздрогнул, словно от укола нежной иглы под сердцем, когда запнулась на миг музыка, почти незаметно перестраиваясь, сплетаясь в новый узор, обнимая призрачными крыльями того, кто сам когда-то был — Песней…
Он слышал — как музыкант слышит надорванную уже, истёртую, в последние свои мгновения невероятно чистую и звонкую струну. Слышал — и не хотел верить, что всё повторяется.