— Они чаще. Всё-таки — дети воинов, с колыбели с оружием… Пару раз досталось крепко. Но я не жалею, и тогда не жалел. А вот Альдир пугался каждый раз, словно меня насмерть зарезали. И всё пытался заставить меня прекратить заступаться за него. А меня это злило, как же меня это злило! Мне всегда казалось, что это моё право — защищать его, если уж он сам не может. Стать ему щитом…
Элвир вновь вздрогнул — на этот раз уже заметно не от холода. Карвин взглянул на него, осёкся. Проговорил медленно, не отводя глаз от белого, в мел, лица назгула.
— Вот и он так же… Что ж такое с этим клятым щитом?
Элвир резко отвернулся.
— С щитом — ничего… — упал в ночь горький, срывающийся шёпот. Просто эти слова… Их сказал однажды, очень давно, один… человек. — он подавился судорожным вздохом и закончил совсем без звука. — И тоже — не смог защитить…
Меж развалин повисла тяжёлая тишина. Даже ночной ветер рухнул вниз, приник к обожжённым камням, застыл испуганно, боясь потревожить давнюю, не стихающую — не способную стихнуть — боль. Карвин молчал, только кадык на горле судорожно ходил вверх-вниз. Назгул же и вовсе — замер, ссутулился, спрятался в тень собственного плаща, сам сливаясь с ночными тенями.
И нарушил молчание вновь Карвин.
— Очень давно… — с глухой тоскливой ненавистью пробормотал он. — Значит, опять эти сны…
Вздохнул судорожно, прижал ладонь к глазам. В глухом голосе стыла тяжёлая, горькая, как пепел, тоска:
— Никогда не прощу себя, что не утащил его силой… Чувствовал же, что он задумал что-то страшное… И не сделал ничего.
Элвир молча закрыл глаза, пряча за дрожащей завесой ресниц боль, от которой самому не было и не будет избавления. Не посмел — утешить. Знал: не помогут слова, и не залечат эту рану ни годы, ни новые потери. А Карвин уже справился с собой. Тряхнул головой. Покосился на напряжённое лицо слушателя. Вздохнул и предложил устало:
— Выпьешь ещё?
Посмотрел на покачавшего головой назгула. Пожал плечами и сам приложился к фляжке. Несколько минут в руинах стояла тишина.
— Я хотел дать клятву верности, — вдруг просто и буднично сказал он. — Не вассальную, а просто… Мальчишеская дурь. Не помню уже, что было; вспылил, сказал, что он может сколько угодно просить, а я всегда буду его защищать, и пока я жив, ему никто не посмеет причинить вреда. А он улыбнулся так странно… Грустно. Как взрослый пустому детскому обещанию. Вот тогда и хотел. Начал было даже говорить. Не помню уже, где услышал эту клятву, у вас её тоже наверняка знают — считается, что преступивший её обязательно умрёт. А он вдруг побелел, и рот мне ладонью закрыл. Крикнул что-то вроде: «Не надо, я верю!». А мне страшно было, никогда раньше так не было, даже когда собаки рвали — потому, что страшно было ему. Я видел его у него в глазах — этот смертный ужас, словно я не пару фраз из глупой легенды пытался сказать, а… не знаю, по меньшей мере, убить его собрался, прямо здесь и сейчас. Обещание я тогда всё-таки дал, — он криво усмехнулся, — не давать никому и никогда никаких клятв, разве что вассальную.
Он вдруг со стоном уронил голову в ладони.
— Как тебя там… Элвир? Скажи, неужели это возможно? Неужели он уже тогда знал, что умрёт — так?.. Если бы я дал клятву, то пережил бы его на пару дней. Хотя кто знает, может, за века она и потеряла силу? Может, зря я тогда послушался, не договорил, как считаешь?
Элвир судорожно втянул воздух сквозь стиснутые зубы. Обхватил себя за плечи, с трудом справляясь с болезненным ознобом.
— Если бы ты дал клятву, он бы умер, зная, что убивает и тебя, — еле слышно проговорил он спустя минуту, овладев наконец собственным голосом. — Ты правда хотел этого? Он ведь и так считал себя предателем… Неужели нужно было и тебя добавить в список того, что он не мог себе простить?
Юный голос вдруг дрогнул, сорвался. Назгул резко встал, беспомощным жестом кутаясь в плащ.
— Я не знаю, видел ли он свою судьбу, Карвин. Может быть, и впрямь… Это страшно — знать, как ты умрёшь, я помню, я тоже прошёл через это. Но не страшнее, чем жить, зная, что мог спасти — и не спас, опоздал на несколько мгновений, и ничего, никогда уже не исправить.
Он замолк на миг, кусая губы. Казалось, слова душили его, словно раскалённый воск, залитый в горло. Провёл дрожащей ладонью по лицу, и — поспешно уронил руку, словно испугавшись — не слабости своей, а её зримого проявления, видимого знака боли, что больше не была своей, становясь — общей. Вновь тяжело опустился на всё ещё более тёплую, чем окружающий воздух, стену. И голос его, когда он вновь заговорил, был не громче ломкого шелеста степной травы:
— Я должен был успеть… Это я виноват. Должен был успеть к нему, должен был понять, что происходит… Когда он пришёл — сюда, и говорил, словно прощался… Я знаю, мой побратим прав, это — плата за возможность прекратить войну, и кровь его — откуп за жизнь Ханатты и Гондора… Но я тоже никогда себя не прощу.