Где-то впереди захрустел под копытами слежавшийся валежник; олень преодолел озеро тумана и теперь, хромая, с трудом взбирался по крутому склону. Хонахт потянулся было к луку…
И опустил руку, охваченный странным, почти болезненным томлением. Непонятная, словно не принадлежащая ему печаль терзала сердце, и где-то внутри шевельнулся страх. Страх и сочувствие: какова же должна быть душевная мука того, кто сотворил это колдовское марево, если даже у него, простого смертного, прерывается дыхание от тяжкой скорби?
И всё-таки, что-то тянуло его к этому озеру тумана. Любопытство? Вера в то, что его привело в это место нечто большее, чем собственная глупость и упрямство? Жажда познать истину, которая, быть может, ждёт твёрдого сердцем в этом сияющем тумане?
И он шагнул вперёд, более не вспоминая ни об уходящем олене, ни о потерянной стреле. Заворожено, не глядя под ноги, спустился по крутому склону. Замер на миг у самой границы молочно-белого озера: ладонь опиралась на шершавый сосновый ствол, и горьковатый запах смолы казался удивительно уместным в этой пронизанной печалью тишине. Словно разбуженный бодрящим древесным ароматом, Хонахт глубоко вздохнул, не в силах оторвать взгляд от дивного видения.
А потом, решившись, медленно ступил в текучее молочно-белое марево.
Миг зыбкого головокружения. А потом…
…Удар был страшен. Словно — копьём в грудь, насквозь: отчаяние, неизбывное горе потери, боль, от которой затрепыхалось подстреленной птицей, сжалось мучительно сердце. Хонахт пошатнулся. Запрокинул голову, заходясь в немом крике, захлёбываясь не принадлежащей ему мукой — и рухнул на колени. Скрюченные пальцы вцепились в грудь, неосознанно пытаясь вырвать то, что так невыносимо болело внутри, за ненадёжной защитой рёбер. Боль сводила с ума. Но ещё страшнее было — отчаяние. Одиночество — невыносимое, равнодушное, заживо высасывающее душу… Ушло. Навсегда. Без возврата. Никогда больше не будет, никогда, никогда… Всё осталось прежним — всё изменилось — всё рухнуло, один, навеки один, без надежды, без утешения…
Хонахт сдавленно застонал: сил кричать не было. Неизбывная, вымораживающая душу и тело скорбь рвала сознание в клочки, захлёстывала тёмной волной, и вот — нет уже ничего, и тает в безысходном отчаянии смех Нирре, и гаснет, словно мираж, тёплый свет родных окон — рухнуло, исчезло, ушло навсегда — никогда, никогда больше… Один, совершенно один посреди бездонной пустоты. Нет! Не уходи, вернись, вернись!
Он хрипел сквозь сведённое спазмом горло, и беззвучно звал кого-то, и каждое слово, срывающееся с исковерканных болью губ, казалось, вырывало сердце из груди, но вместо долгожданного освобождения приходила только новая волна отчаяния, и холод, смертельный холод одиночества. Бесполезно, бессмысленно — всё закончилось, погибло, не будет больше ничего, никогда…
И жизнь вдруг показалась глупой, жестокой шуткой. Мучительное, страстное желание — не быть! — захлестнуло тяжёлой волной, и он тонул в этом отчаянии, в этом горе, тонул, и бился захлёбывающимся зверьком, и молил о смерти. Но смерть не приходила, и цепенеющее от неизбывной тоски сердце трепетало бессильно, трепетало — и никак не желало остановиться, избавить его от этой пытки…
Когда всё закончилось, он не осознал. Просто в какой-то момент молочный туман вдруг вздрогнул, словно потревоженное животное, сжался, сгущаясь почти до ощущения воды на лице… И, вдруг всколыхнувшись, одним мягким ударом выбросил человека наружу, прочь из своих призрачных глубин.
Хонахт не осознал этого. Лишь ощутил под пальцами шершавое тепло сосновой коры — и, срывая ногти, вцепился в спасительную опору, как тонущий цепляется за обломок мачты. Услышал хруст рвущегося дерева, ощутил резкую боль под ногтями — и обрадовался этой боли, словно другу. Чужая, не принадлежащая ему скорбь стекала с него, как вода с собачьей шкуры, и удивительный покой затапливал всё его существо: тихий шелест сосновой хвои… едва слышное журчание соков под корой, к которой прижималось его содрогающееся от медленно утекающей боли тело… далёкий крик охотящейся совы, тяжесть свинцовых туч, вот-вот готовых просыпаться первым осенним снегопадом…
Он лежал, и ему казалось, что не засыпающая земля — он сам сонно вздыхает, с нетерпением ожидая, когда укутает его белый саван снега. Казалось, что он стал каждой травинкой, каждой роющейся в земле мышью, каждым пугливым зайцем, торопливо грызущем сладкие корни. Чувствовал тягостную боль в боку, спотыкался на подламывающихся от слабости копытах; неужели и это тоже — он?
…Сон окутывал его сознание, и вот — нет уже боли, и страха нет, и детское желание быть лучшим, показать всем свою удаль ушло, вытекло сквозь разжавшиеся пальцы. Он погружался в безмятежный покой. И уже не чувствовал, как ласково, невесомыми белыми хлопьями, кутает его неподвижное тело начавшийся снегопад…