Вдруг — словно в бреду — прозвучал в памяти надорванный, задыхающийся, словно от невыносимой боли, юный голос:
«— Что тебе теперь дружба, что тебе теперь братство?! Убей меня, я безоружен, как и они! Мечу Саурона не нужны будут друзья, Учитель не сможет тебя вернуть!»
Он застонал. Нет. Нет, всё ложь…
Но почему, почему он заступился?! И почему — Учитель, он же слуга, безвольный раб воли Саурона, почему он называет его — так, почему не властелин, не хозяин?!
А память продолжала насмехаться. И стоял, прижавшись грудью к острию чужого клинка, седой юноша, и звенел, разрывая голову, надорванный голос, заставляя корчиться от сжимающего грудь чувства вины:
«Если ты решил убить безоружных, то это ты сошёл с ума!..»
Форност сгорел почти дотла. Защитники — перебиты…
…Почему он только сейчас задумался, как так вышло, что захватчики не тронули женщин, не перебили детей? Почему отступили так легко, не прикрывшись, как живым щитом, их семьями? Ведь это так просто…
«— Ты не убивал так, не убивал беззащитных!»
Ожогом в памяти: искажённое мукой лицо проклятого чародея, ужас в его глазах — вот бы, казалось, радоваться слабости ненавистного врага, но почему же он так боится убить этого безрассудного мальчишку, или Саурон жестоко покарает за свару среди своих рабов? Да, наверное, так и есть…
А в ушах звенел отчаянный крик защищающего их кольценосца — в миг, когда он бросился грудью на меч Ангмарца, и крик этот смешивался с дребезжанием брошенного на землю клинка. И стоял на коленях, обхватив голову, непобедимый колдун, безжалостный убийца, Король Чародей. И — он же (не могло этого быть, не могло, пресветлые Валар, помогите) баюкал на руках раненого мальчишку-назгула, и такая боль была на лице, словно не в его приятеля — в него самого всадил он добрую арнорскую стрелу…
«…» сдавленно всхлипнул. Сгорбился, стиснув ладонями виски, не замечая, как бездумно раскачивается от тупой, рвущей грудь боли, которую нечем было унять. Закусил губу, пытаясь прогнать из памяти глухое, ненавидящее: «Ты посмел причинить ему боль…».
И, зажмурившись, беззвучно заплакал.
…— Послы?! — возмущённо фыркнул Сайта. — Как бы не так! Я этих «купцов» и «послов» навидался — шпионы это, как есть! Добром прийти боятся, так лазутчиков своих засылают, надеются, что смогут что-нибудь вынюхать.
Ортхэннэр устало пожал плечами.
— Лазутчики так лазутчики. Пусть смотрят, мне скрывать нечего…
Помолчал и добавил тихо, без особой, впрочем, надежды:
— Может, увидят что-нибудь, что заставит их задуматься…
Сайта презрительно хмыкнул.
— Эти-то? Ты, Повелитель, верно, шутишь. Да они уже заранее послания своему королю составляют об отвратительном виде Врага и о жестокости его рабов!
Ортхэннэр, невольно усмехнувшись, опустил взгляд на собственную искалеченную ладонь. И Сайта, проследив за его взглядом, помрачнел ещё сильнее.
— Слышал бы ты, что они о тебе рассказывают… Ростом, дескать, с гору, в руках палица размером с… судя по их рассказам, с воооон то дерево. А Исильдур — герой. Сразил, видите ли, страшного монстра…
В грубоватом голосе морехода звучало презрение. А за ним, стыдливо прикрытая — боль, которую не смогли исцелить века, и палящий гнев на того, кто, не сумев одержать честной победы, подло ударил в спину.
Ему было девятнадцать, и война эта — долгожданная и так быстро превратившаяся в кошмар война — была первой в его недолгой жизни. Вместе с отцом и старшими братьями он принял оборону крепости, что закрывала Гондору подступы к Умбару. И как же горд он был тем, что сам король Ханатты, что приехал оглядеть укрепления, приветливо кивнул ему, принимая присягу!
Он сражался доблестно, но усталость и недавняя рана сделали подкосили его силы. И, когда протрубил рог, командуя отступление, ему не хватило уже сил прорваться сквозь строй гондорских воинов. Он бился, пока были силы, он готов был к гибели — но благородной смерти ему не дали. Навалились, сбили с ног… Очнулся он уже в незнакомой палатке, крепко связанный по рукам и ногам.
…Его пинком подняли с земли и, грубо подталкивая в спину, вывели наружу.
И он замер в ужасе: среди пленников, израненный, в окровавленной одежде, брошенный на колени в грязи, стоял его отец.
Отец побледнел так, что стал отчётливо видел застарелый, почти не просматривающийся шрам на виске. Он резко повернулся к «…», и «…» пошатнулся — такое неверие, гнев и отчаяние взглянуло на него из родных глаз. А отец, казалось, понял всё.
— Это действительно так? — глухо, безжизненно спросил он, не отводя взгляда от «…».
…Он хотел умереть. Здесь, сейчас, немедленно — прежде, чем придётся признаться отцу в том чудовищном предательстве, что он совершил…
Он тяжело сглотнул. Голос не повиновался; он с трудом собрался с силами, чтобы едва разлепить непослушные губы.
— Да…
И увидел, как погас взгляд отца. По-стариковски сгорбившись, он опустил голову. А в последнем взгляде, брошенном им на «…», не было теперь даже гнева: одно лишь горькое, недоумённое презрение.
— Будь ты проклят, предатель…
— Отец… — без голоса простонал «…».