От прачечной до перекрестка, поворот налево, потом четыре квартала по Окерштрассе, вдоль строительных лесов, оклеенных приглашениями на воскресную барахолку, мимо рекламных плакатов
Из-за незамутненной городским ландшафтом полоски неба на горизонте мне, как всегда, на мгновение чудится, что впереди море.
Море и есть: спокойное, безбрежное, пронизанное воздухом и золотым светом, прямо посреди города. На деле – аэропорт, из которого невозможно улететь.
Где раньше ревели двигатели, теперь – тоненькое дребезжание велосипедных звонков и чирканье роликовых коньков по взлетным полосам. Если раскинуть руки и пробежаться, кажется, что вот-вот взмоешь в небо, и дети в надежде носятся наперегонки по нагретому за день асфальту, по которому когда-то скользили шасси самолетов. Радарная башня, увенчанная шаром, издали похожа на гигантскую белую пешку, которая осталась на доске последней, – остальные фигуры будто снес ветер. Всегда мощный здесь, он гонит волны по траве и ломает воронам траекторию полета. Повезло: теплынь в октябре, и берлинцы растягиваются на пледах, лениво тянут мутное молодое вино, а пустые бутылки, бликующие на закатном солнце, приманивают собирателей стеклянной тары. Ветер придавливает к земле дымок от гриля, приносит нам запах мяса, конопли и немецкую песенку из колонок про девяносто девять воздушных шаров.
Тата – не та, и я – не та, но мы вместе стоим на краю Темпельхофского поля и подпеваем, не зная слов. Берлин – это и мы тоже.
А потом мир лопается, как пузырь жвачки, воздух взрывается оглушительным мунковским криком – малыш хотел, так хотел запустить воздушного змея, но тонкая веревочка спуталась в его неумелых руках. Мать пытается распутать и утешить одновременно, но напрасно, малыш – вся мировая скорбь. Их язык отдаленно напоминает наш, и я могу разобрать знакомые слова. Змей, который и не змей вовсе, а смешной осьминог с волнистыми лентами вместо щупалец, лежит на траве бумажной амебой, рожденной ползать.
Тата с любопытством смотрит на него сквозь оттаявшее стекло, а потом тянет за красную нить, и та послушно выскальзывает из груди. Вот так просто. Тата улыбается малышу: спасен! От удивления он перестает рыдать, только икает нелепо. Тата возится со змеем, привязывает к нему нить, дергает, проверяя на прочность. Нить теряет след где-то в тенях каштанов на Окерштрассе – кто знает, на сколько километров она растянулась. Тата говорит матери, чтобы малыш отошел и крепко держал нить. Говорит по-русски, но ее понимают. Тата встает на носочки, поднимает змея и пытается поймать ветер. Ждет, когда он будет готов. А потом выдыхает и отпускает – и змей взмывает в небо. Щупальца осьминога трепещут в потоках воздуха, он словно плывет в воздушном море. Малыш от этого зрелища хохочет и нечаянно разжимает ладони. Нить выскальзывает, и змей взлетает все выше и выше…
Я еще долго потом встречала по городу обрывки красной нити. В косичках куклы, в птичьем гнезде, в витрине азиатского магазина с нанизанными перцами чили, среди лент на майском дереве. Индиец этажом ниже приспособил ее на балконе вместо бельевой веревки. Я готова поклясться, что видела, как женщина в метро вязала из красной нити зимний свитер. Кто-то носил ее на запястье от сглаза, кто-то цеплял к ней прищепкой объявления. На последнем из таких одна семья искала дом.
Из всех людей в мире, живых и мертвых, я бы хотела поговорить с женщиной по имени Дора Кёстерке.