Они прилегли въ тни, на откос, у опушки парка, на спины, подложивъ руки подъ головы, и замолчали. Передъ ними разстилалась широкая, необъятная даль съ волнующеюся травою, съ наливающеюся рожью, колыхавшеюся, какъ волны въ мор. Надъ ними, въ голубомъ неб, быстро бжали блыя, тающія облака прихотливой формы. Они смотрли въ небо, слдя за этими измнчивыми облаками, обгонявшихъ другъ друга, таявшими въ синемъ воздух.
— Да, тамъ не то будетъ! вдругъ проговорилъ Петръ Ивановичъ посл нсколькихъ минутъ молчанья.
— И вы о томъ-же думали? сказалъ Евгеній, не поворачивая головы. — Я вотъ все время объ этомъ раздумывалъ… Страшно мн что-то, Петръ Ивановичъ… очень страшно!..
— Какъ не страшно: тамъ волки живьемъ людей на улицахъ дятъ, только рожки да ножки и оставляютъ, насмшливымъ тономъ проговорилъ Петръ Ивановичъ.
Евгеній молчалъ, но въ его голов промелькнула мысль, что и Петръ Ивановичъ боится возврата въ городъ и сердится на себя, ругаетъ себя въ душ за эту боязнь. Евгеній давно привыкъ угадывать мысли Петръ Ивановича по выраженію его лица, по тону его голоса.
— А вотъ что мы на печи залежались да на доровыхъ хлбахъ зались — это врно! продолжалъ Рябушкинъ, все тмъ-же тономъ ироніи и неудовольствія. — Еще-бы годика два здсь пожили и совсмъ бы обабились да одичали. Гд это — у Тургенева, кажется? — говорится о человк, который обабился до того, что подолъ сталъ поднимать, переходя черезъ грязь… Ну, вотъ и мы скоро дошли-бы до этого!.. Нтъ, ея сіятельство княгиня Марья Всеволодовна права, что Олимпіад Платоновн блажная мысль пришла переселиться въ деревню да уединиться отъ общества. Шутка-ли, четыре года по своему прожили, а теперь привыкай опять по-людски жить!
Евгеній улыбнулся.
— А какъ-же мы-то жили, если не по-людски? спросилъ онъ.
— А кто его знаетъ, по человчески, должно быть, все на откровенностяхъ да на сантиментахъ прозжались, сказалъ Рабушкинъ, — а въ людяхъ на этомъ далеко не уйдешь. Скажи подлецу, что онъ подлецъ, такъ онъ тебя въ бараній рогъ согнетъ, если силы хватитъ!.. Вонъ попробуйте ея сіятельству княгин Марь Всеволодовн откровенно сказать, что она не святая, а ханжа, такъ она вамъ этого по гробъ не забудетъ. Вдь, чтобы не вооружить ее противъ себя, нужно въ душ ее хоть къ чорту посылать, а для виду умиляться да преклоняться передъ ней. А это тоже не легкая штука — лгать-то! Къ этому пріучиться нужно, тоже наука. Да иной и хотлъ-бы ее постигнуть, такъ не можетъ. Вонъ у меня физія такая подлая, языкъ, пожалуй, и солгалъ-бы, такъ рожа выдастъ, сейчасъ въ этакую ядовитую улыбку скривится. Еще въ дтств мн за эту улыбку доставалось. Былъ у насъ такой преподаватель иностранецъ, ехидная бестія и ничего не зналъ. Я бывало улыбнусь, когда онъ что нибудь сморозитъ, а онъ мн сейчасъ: «Ряпушкинъ, ви знаетъ, что я не люблю улибующійся физіономи», и крутитъ нули…
Евгеній опять улыбнулся.
— Да, ваша улыбка всегда выдастъ васъ, если вамъ что не по душ, сказалъ онъ.
— Да, батенька, пріучишься улыбаться, какъ тутъ неправда да тамъ несправедливость, какъ сегодня бьютъ да завтра порятъ, сказалъ Рябушкинъ. — На мн только печки не было… Тутъ поневол или, какъ Демокритъ, посмиваться надо всмъ будешь, или, какъ Гераклитъ, оплакивать всхъ станешь… а то бываетъ и хуже: научишься съ волками жить, по волчьи и выть… Это ужь совсмъ послднее дло…
— А вы еще подшучиваете, что я боюсь въ Петербургъ хать! проговорилъ Евгеній.
— Ну, васъ-то тамъ это не ждетъ, ни бить, ни драть не станутъ, сказалъ Рябушкинъ.
— Знаю, что не будутъ счь, проговорилъ Евгеній. — Меня не это и пугаетъ, а то, что я совсмъ не знаю, что меня тамъ ждетъ…
— Ну, батенька, смертнаго часа и никто не знаетъ, шутливо отвтилъ Рябушкинъ. — Такой уже предлъ человку отъ Господа положенъ, что завса будущаго закрыта…
Евгеній перевернулся лицомъ къ Рябушкину и, приподнявшись на локт, прямо взглянулъ на него.
— А вы не знаете, какъ васъ встртитъ мать? спросилъ онъ.
Рябушкинъ искоса взглянулъ на него и отвтилъ:
— Экую штуку выдумали? Еще-бы мн этого не знать.
— Ну, а вотъ я этого не знаю, проговорилъ горячо Евгеній. — Я не знаю, какъ меня встртитъ мать, какъ встртитъ отецъ, не знаю вообще, встрчу-ли я ихъ.
Петръ Ивановичъ поморщился.
— Эхъ, опять вы родителей поминаете! проворчалъ онъ. — Десятки разъ я вамъ говорилъ, что это бросить надо. Ну, разъхались тамъ почему-либо фатеръ съ мутершей, отдали васъ тетеньк на воспитаніе, — ну, и отлично!..
— Вы совсмъ не то думаете, Петръ Ивановичъ, что говорите, тихо, но твердо проговорилъ Евгеній, принимая прежнее положеніе.
Петръ Ивановичъ сталъ что-то насвистывать. Наступило тяжелое молчаніе. Евгеній заговорилъ первый. Но онъ говорилъ такимъ тономъ, какъ будто не обращался ни къ кому постороннему и уяснялъ вслухъ самому себ извстное положеніе.