Зимой в нашей комнате стоял невыносимый холод. Для замера температуры я пользовался, невесть откуда взявшимся, стеклянным трансформаторным термометром. Чтобы согреть немного воздух в комнате, я перед сном сжигал в печке охапку соломы. Потом быстро раздевался, надевал шапку и нырял под одеяло, навалив поверх него все, что попадалось под руку. Постель была холодной и влажной, поэтому засыпал я с большим трудом. Утром, прежде чем встать, я высовывал из-под одеяла термометр и мерил в хате температуру. Если зимой она была выше нуля — это уже хорошо, но порой температура опускалась до 2–3 градусов мороза. Питьевая вода в ведре покрывалась льдом. Вылезать из своей берлоги не хотелось. А надо было идти в школу.
Завтракал я чем бог послал. Чая и сахара не было. Иногда мама доставала ячменный кофе с цикорием. Мы его варили с молоком в кастрюле — сразу по 2–3 литра. Правда, горячий кофе я пил только при маме, а если ее не было, довольствовался холодным, заедая куском завалявшегося чурека. Другим напитком, заменявшим нам суп, был калмыцкий чай. Настоящий плиточный калмыцкий чай начали продавать в 1950-е годы, а до этого мы делали его сами из цветков иван-чая, которые собирали на речке. Мы заваривали сушеные лепестки, добавляли молоко и соль. Мама любила этот напиток. Вкус калмыцкого чая всегда возвращает меня во времена далекого детства.
Педагогическая наука, говоря о воспитании нормального человека, утверждает, что ребенку в детстве необходима «прививка» идеализма, и тогда неизбежные во взрослости житейская трезвость, самоанализ, нигилизм примут у него здоровые формы. В моем же детстве идеализма как раз и не хватало. Суровые реалии испытывали меня на прочность, и не было в них места ни ласке, ни простому человеческому состраданию. От нечеловеческих условий я «уходил» в себя, чурался людей, превращался в волчонка в полном смысле этого слова. На мир я тогда глядел не глазами — темными озерами невыплаканных, не показанных миру слез. Ни в одной исповеди не выскажешь всех болей и страданий, перенесенных мной в самые невинные детские годы.
Несмотря на малолетний возраст, я всегда требовал подобающего отношения к себе со стороны взрослых. Один показательный случай произошел вскоре после оккупации. В нашей станице был клуб, электричество в который подавалось от переносного движка. Я всегда крутился там, где тарахтело, помогал киномеханику. Как-то раз (не помню, по какой причине) Николай Федорович не пустил меня в кино. «Ну, ладно, — подумал я. — Посмотрим, чья возьмет». А тогда у киномехаников самым большим дефицитом считалась обычная электрическая лампочка. Я выждал пару суток и в одну из ясных ночей через окно забрался в клуб. В зале на проводе, протянутом из кинобудки, висел керамический патрон «Голиаф» с лампочкой мощностью примерно 150 ватт. Я обрезал провод — и был таков. На следующий день прихожу, как ни в чем не бывало, к киномеханику, а тот бурчит: «Какой черт здесь побывал!» Неделю «кина» не было. Потом Михаилу, моему двоюродному брату, стало жалко киномеханика: «Давай, я сам верну ему лампочку». Когда Николаю Федоровичу сказали, кто это сделал и почему, я стал ходить в кино постоянно и бесплатно.
Единственный человек, который относился ко мне с пониманием, была Анастасия Афанасьевна Кудрявцева. Я часто отогревался у нее на приветливой русской печке, она подкармливала меня, отдавала донашивать вещи Михаила. И в старших классах тетя выделяла мне кое-какую одежду, оставшуюся от Николая, среднего сына, расстрелянного немцами в годы войны. Люди в нужде всегда особо чувствительны и памятливы на проявленную к ним ласку. Ее помощи я никогда не забуду. От нее, как говорили встарь, исходило неизъяснимое очарование, какое-то внутреннее свечение. До сих пор помню ее улыбку, выражение глаз, стать, походку. Мы жили одной семьей, и я никогда не задумывался о том, что она — жена врага народа. Как мне кажется, она сама толком не понимала, в чем дело. А за ней неустанно следили чужие недобрые глаза. Ее даже заставляли работать больше других. Не дай бог ей не выработать обязательных трудодней! Любая ее вина усугублялась втрое, да что там — вдесятеро! В старости она не получала ни копейки пенсии: выживала дарами огорода. Первую пенсию ей назначили в конце пятидесятых — после получения документа о реабилитации мужа Бориса.