Смутившись, Дороти поспешно поднимается на ноги и укрывается шалью. Он выжидает на пороге, со свертком и горшочком в руках. Опершись о палку, Дороти надеется, что он спишет ее румянец на жар очага. Она не знает, как поступить. Пригласить его в дом? Но она ведь даже имени его не знает.
– Джозеф, – представляется он, словно читая ее мысли. – Я принес еды на случай, если вам все еще нездоровится.
Он улыбается – непринужденно широко, – и она вновь ощущает, что за его словами что-то кроется, некий вопрос, на который она пока не знает ответа.
– Не стоило так утруждаться, – отвечает она, и проклинает формальную холодность в собственном голосе.
– Ничего особенного, просто каллен скинк [2], я сам себе варил. Поэтому мне вовсе не трудно.
Дороти становится неловко, что она себе навоображала – чего? Будто бы он в ней заинтересован? Застигнутая врасплох, Дороти чопорно кивает.
– Разумеется. Что ж, благодарю вас, но все же не стоило.
– Куда вам его перелить?
Он заходит в комнату и, заприметив на крюке кастрюлю, спрашивает:
– Вот сюда?
Дороти кивает, и он опустошает свой котелок. Надо бы предложить ему чай, но Дороти просто не в силах. Сверток он кладет рядом с кастрюлей на стол.
– Тут еще остатки пикши – я ее разделал на филе. Как ваша лодыжка?
– Лучше, гораздо лучше, – лжет Дороти.
Движет ею нелепый страх – вдруг он попросит показать лодыжку, либо попросит Дороти сесть, а сам встанет на колени, придерживая ее ногу руками.
Но Джозеф лишь кивает.
– Что ж, пользуйтесь тростью, сколько потребуется.
Он оглядывает комнату.
– В окна будет задувать – я переговорю на этот счет с настоятелем.
И он уже опять стоит на пороге.
– Постарайтесь не нагружать ногу, мисс Эйткен. Дороти, – помедлив, тихо добавляет он, будто никто до этого не называл ее по имени, и уходит, не успевает Дороти его поблагодарить.
Джозеф свое слово держит. Дороти даже нравится, что сквозь неплотно затворявшиеся окна в дом проникает свежий морской ветерок и сладковатый запах утесника, однако настоятель говорит, что раз уж домик числится за школой, а школа числится за церковью, то он пришлет кого-нибудь починить рамы. И так выходит, что на утро следующей субботы, когда с блеклого неба моросит серенький дождик, она отворяет дверь и на пороге вновь стоит Джозеф.
Дороти плотно запахивает кардиган и, пригласив рыбака в дом, старательно вспоминает, как глупо чувствовала себя в прошлый раз, и подавляет всплеск радостного смятения. Она ставит чайник на печную приступку и, глядя в окно, пытается поддержать разговор.
– Так откуда вы приехали?
Обернув руку ветошью, Дороти снимает чайник с плиты и заливает листья кипятком, чтобы они настоялись.
– Из Эдинбурга, – отвечает она и ставит на стол одну чашку.
– Так у нас, наверное, по-вашему, все шиворот навыворот?
Она неопределенно хмыкает – ни да, ни нет, но скорее да, и проверяет, заварился ли чай.
Джозеф бросает взгляд на сиротливо стоящую на столе чашку.
– Вы не составите мне компанию?
От его внезапной прямолинейности щеки у Дороти вспыхивают, и она, не оборачиваясь, отвечает:
– Нет. Нет, спасибо.
После чего наливает в кувшин молока и ставит его на стол. И хотя ее с самого детства учили соблюдать безукоризненную вежливость, Дороти приносит неожиданное удовольствие ответить чуть ли не грубо.
Рамы нужно будет заменить: от халатного обращения они все разбухли, а изнутри даже начали гнить. «Дело явно не на пять минут», – отмечает он перед уходом и отодвигает чашку; сейчас ему пора на другую работу, но на будущей неделе в субботу он снова придет, и Дороти кивает, ощутив, как что-то внутри всколыхнулось, но тут с досадой понимает, что обрадовалась их будущей встрече.
И еще сильней досадует на себя, когда в назначенный день сознает, что ждет заветного стука в дверь. На ней сегодня синее платье, самую малость сточенное у талии. Дороти оглаживает складки на бедрах, и ей нравится, как оно смотрится, но в ушах вдруг раздается голос матери:
Грех тщеславия.
Дороти нарочно переодевается в другое платье и закалывает волосы в пучок, хотя и оставляет выпроставшийся локон у щеки, делая вид, будто ей уже некогда с этим возиться.