После окончания одной из репетиций Боровский сидел в театральном буфете, в котором все занятые в спектакле обычно обедали, общались, пил чай с молоком («Так сказать, – говорил Давид, – “по-аглицки”»). И тут ему передали конверт: из Болоньи прислали планировки «Тристана и Изольды». «И в эту самую минуту, – рассказывал Боровский, – я понял: за миллионы не буду это делать, пусть обрушится свет, не буду, и все. Я приехал в Лондон, с утра до вечера занимаюсь спектаклем, в свободные часы – еду из нашего района Хаммерсмит на Пикадилли. Это было время расцвета панков. Зрелище фантастическое, когда их сотни самых различных обликов. Карнавал в аду. Апокалипсис! Какую еще оперу я способен сделать?»
Утром следующего дня он пришел в театр, положил конверт на режиссерский столик Любимова и сказал: «Юрий Петрович, планировки я вам возвращаю. Я их даже не посмотрел. Я не буду этого делать». Любимов ничего не ответил, но с этого момента его отношение к Боровскому, по оценке Давида, «поплыло», стало просто зверским. Он был всем недоволен, на репетициях постоянно придирался: почему не сделано то, почему это. «Почему не поворачивается?!!» «Я сказал, чтобы тут закрасили!!!!!» Так продолжалось до самого выпуска.
Давид терпел и, как он говорил, «в общем-то даже понимал Любимова: у него нарушилась комфортность рабочего существования. Как было бы удобно, если бы я не отказался. Пока он репетирует Достоевского, я успел бы сделать оперный макет, и никаких ему лишних забот. Да и вообще в этой непростой ситуации вместе было бы проще». Разрешением на постановку оперы в Болонье – четвертого за год спектакля за границей – Любимов хотел продлить свое официальное пребывание на Западе. Если бы ему разрешили тогда переехать из Лондона в Болонью, не было бы тех событий, которые произошли после «Преступления и наказания».
Когда через неделю после окончательного решения Боровского не заниматься оперой в Италии Любимов поинтересовался у него, не знает ли он хороших английских художников, Давид посоветовал ему поехать на выставку английских сценографов, которая тогда проходила в Лондоне, и приглядеться самому…
7 сентября 1983 года должна была состояться премьера «Преступления и наказания», а 5-го в газете «Таймс» вышло интервью Любимова. Называлось оно многозначительно – «Кресты Любимова». Давид присутствовал, когда Любимов беседовал с журналистом. Немного послушал и ушел.
«Все его интервью, – говорил, – были похожи одно на другое. Но 1 сентября совершилось непредвиденное: наши сбили южнокорейский пассажирский самолет. В этом интервью про самолет ничего не было, оно готовилось до случившегося, просто вышло позже, специально к премьере».
Это была оценка Давида, к содержанию интервью Юрия Петровича привыкшего. К тому же он «послушал немного и ушел». Но когда утром 5-го Давид позвонил одному своему лондонскому приятелю, тот спросил: «Ты знаешь, что сегодня в “Таймс” сказал Любимов?» – «Да я все наизусть знаю, хочешь, перескажу?» А он: «После таких интервью не возвращаются» – «Да брось ты!» – «Тогда не вешай трубку». И он стал переводить большими кусками самые острые места».
Давид пришел в театр. Увидел Любимова, спросил, знает ли он, что сегодня вышло его интервью, и переводили ли ему английский текст. «Да, переводили, а в чем дело?»
«Мы, – вспоминал Давид, – стояли на террасе, у буфета, и я сказал: “После такого интервью у меня есть основание думать, что дней за пять до отъезда в Лондон вы были приглашены на дачу к Андропову, пили там чай с вареньем и рассказывали ему о своей трудной жизни. А он вам посоветовал, мол, вот вы теперь, Юрий Петрович, едете в Англию, ну и врежьте оттуда, кому считаете нужным, а мы тут разберемся”. У меня представление, что вы здесь с Высоким Напутствием, иначе я ничего не понимаю».
Любимов в ответ на это вспылил, но сказал, что, мол, хватит церемониться, я пробовал так и эдак, больше не хочу терпеть, надо что-то решать. Произносил какие-то туманности. «Но я, – рассказывал Боровский, – не мог и представить, что он не вернется. Казалось, что интервью читается острее из-за самолета и антисоветской кампании и что Любимов немного блефует. Это все было пятого. 6-го надо было ехать в посольство сдавать деньги. Любимов сказал: “Я никуда не поеду, ты сдашь за меня”». Боровский спросил, как ему себя в посольстве вести, и Любимов его наставлял: «Если будут спрашивать, скажи, что я болен».
Юрий Петрович действительно был болен. Еще весной в Турине у него, очевидно на нервной почве, началась жуткая экзема. Никакие врачи – ни советские, ни итальянские – не могли ему помочь.