Просто мне и в голову никогда не приходило, что я должен гордиться им. У меня никогда даже мысли не возникало, что чувства, которые я должен к нему испытывать, – это гордость или радость, как будто папа – предмет для хвастовства, как будто любовь, которую питал к нему шведский народ, могла передаться и мне тоже.
Щекочущее, греющее ощущение, которое зародилось в груди, пока я сидел тогда на коричневом диване, а свет сочился в подвальные окошки, становилось все слабее, и, продираясь по слогам сквозь эту глупую статью, я вдруг испытал зависть. Хоть я и был маленьким, но знал, что раз папа король, то я должен быть принцем, так все устроено в сказках, короли и королевы, принцы и принцессы, а я ведь просто маленький мальчик в штанишках с пятнами мочи, мальчик, который не чистил зубы с начала летних каникул и проводил дни среди подвального старья в типовом домике на окраине Карлскруны. Я чувствовал себя обманутым, обокраденным. Я был никем, несмотря на то что он был всем.
И в этом не было моей вины, решил я, сидя на полу в полутьме. Я появился слишком поздно, в этом вся штука. Моего папу избрали королем, но все веселье кончилось задолго до моего рождения.
Пятница, 29 августа
Вода серая с серебряным отливом. Старик сидит голышом рядом со мной, с него до сих пор капает, он ест холодные равиоли прямо из банки. Он голоден, ест неаккуратно, комок желеобразного томатного соуса стекает с ложки и падает ему на левое плечо; он невозмутимо стряхивает капли щетинистым подбородком, остальное соскальзывает вниз по груди.
Горизонт потихоньку тускнеет в сумерках. Вечерний бриз покачивает «Мартину».
– Страдание, – наконец отвечаю я.
Папа кивает без всякого выражения.
– Человеческое страдание, – торопливо поясняю я. – Если включить сюда страдания животных, оно стало бы необозримым, для одомашненных животных страдание стало нормой существования с начала аграрной революции и до наших дней; ты вот знал, что для производства мяса в стране ежедневно забивается двести миллионов особей? Это по Холокосту в час, это страдание такого масштаба, которое в принципе трудно воспринять, это…
Он не слушает, только вздыхает, смотрит на море.
– Но если сфокусироваться на человеке. А точнее, на homo sapiens, потому что другие человекообразные виды мы, понятное дело, тоже истребили при обстоятельствах, которые можем только приблизительно представить себе. Кого не смогли забить колотушками и камнями, наверняка обрекли на смерть от голода и холода, выгнали детей в леса, где их разорвали дикие звери, и это после того, как изнасиловали их матерей – анализы ДНК показывают, что отчасти мы происходим от неандертальцев.
Он вскидывает седые кустистые брови:
– Серьезно?
Я киваю.
– Все в одинаковой степени?!
– Ну… кто-то больше. На генетическом уровне.
Он издает смешок:
– Это кой-чего объясняет.
– Обычно говорят о страдании, – продолжаю я, – в том виде, в каком оно задокументировано за тот период, в который человечество в принципе записывало сведения о своей жизни. И прежде всего не в периоды крупных катастроф, черного мора, войн, испанской инквизиции и всего такого, а в повседневной жизни, в качестве чего-то само собой разумеющегося. Недуги. Травмы. Извечный голод. Избиение детей, рабство, судопроизводство, при котором пытки и садизм принимаются за норму. Наша история – это еще и история мучений, в прошлом мы носили в себе столько страдания, что современные жители развитых стран не в состоянии даже представить. Вот ты, например, знал, что…
– Хотя я-то могу себе представить, – спокойным тоном отвечает папа. – Спроси вон у Рафаэля Надаля. Вся карьера – невыносимые боли. Нога, запястье, плечо, колено – чего только не было. Обколотый обезболивающим под завязку, он пять часов играл против Федерера.
Я энергично киваю:
– Вот-вот, а в прошлом это касалось не только спортсменов, а вообще
Папа ржет:
– Я ж сказал, у Рафы спроси, хе-хе.
«Мартина» покачивается на волнах в небольшой бухте, островок называется Ноттарё, это самый юг Стокгольмского архипелага. Зной повис над морем, как раскаленный утюг, мы оба совсем голые, полулежим каждый со своей стороны кокпита, у каждого своя банка пива и своя банка равиоли. Именно так и надо, считает папа: прямо из жестянки, никакой возни со стаканами и тарелками, которые потом еще мыть, раз уж мы
Сидеть здесь почти невыносимо. Я снимаю кепку и отираю пот со лба.