Бестужев не остался равнодушен ко всем этим отзывам. В длинной статье он сам пояснил, какие он себе ставил цели, когда писал свое обозрение. Недоброжелательные отзывы он объяснял себе как результат раздражения читателей на него за то, что он, в его годы, посмел рассуждать вслух; кое-какие замечания о своем слоге он принял к сведению; «никакому порядку в своей статье я не следовал, – говорил он, – потому что Пантеон не рота и ранжировать поэтов значило бы повторять анекдот капрала, который тесаком выровнял органы под рост». «Меня укоряют в неологизмах, – продолжал он, – но если бы посудили, что я должен был избегать повторений характеристик, что я разрабатывал тощее однообразное поле и потому редко писал по вдохновению, что я принужден был писать коротко, ново и странно, чтоб быть поняту, – то, конечно, простили бы мне многое», – и Бестужев, слегка рассерженный, прощался с читателем аррогантными словами: «Извините, – говорил он, – что скоро оканчиваю – мне пора на дежурство».[340]
Год спустя после того, как этот «Взгляд» был написан, в «Полярной звезде» за 1824 год Бестужев снова принялся за «перебор всех наших писателей» – как выражался Греч[341] – и снова впал в те же ошибки.
Свою вторую статью, озаглавленную «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года», критик начинает опять своей излюбленной мыслью о современном оцепенении русской словесности. У нас был, говорит он, период расцвета литературы в великую эпоху 12-го года, но политическая буря утихла; укротился и энтузиазм. Отдохновение после сильных ощущений обратилось в ленивую привычку; непостоянная публика приняла вкус ко всему отечественному как чувство, и бросило его как моду. Войска возвратились с лаврами на челе, но с французскими фразами на устах, и затаившаяся страсть к галлицизмам захватила вдруг все состояния сильней, чем когда-либо. Следствием этого было совершенное охлаждение лучшей части общества к родному языку и поэтам, начинавшим возникать в это время, и, наконец, совершенное оцепенение словесности в прошедшем году… Так гаснет лампада без течения воздуха; так заглушается дарование без одобрений…
И вот, после этой вступительной речи, приступая к обзору литературных новинок, автор вновь начинает сбивать с толку своего читателя… Оказывается, что в этом «бедном» году Броневский и Муравьев-Апостол написали книги, заслуживающие во всех отношениях внимание европейцев; Булгарин дал свежий и разнообразный, быстрый и новый рассказ об Испании; Мерзляков блистал убеждением, силой и красотой; Греч развернул совершенно новые и ближайшие к природе русского языка начала; Глинка написал «Русскую историю», достойную быть ручной книжкой в семействах; Загоскин сочинил хорошие комедии; Шаховской – даже высокую комедию, не говоря уже о Карамзине, у которого совершенство слога и сила чувств от прекрасного начала шли все выше и выше, как орел, устремляющийся с вершины гор в небо… Впрочем, удивляться нечего, добавлял Бестужев: шагаем мы необычайно быстро. Ученики пишут теперь таким слогом, которого самые гении сперва редко добывали, и, теряя в числительности творений, мы выигрываем в чистоте слога.
Один недостаток: у нас мало творческих мыслей, – заканчивает свою статью Бестужев. – Язык наш можно уподобить прекрасному усыпленному младенцу: он лепечет сквозь сон гармонические звуки или стонет о чем-то, но луч мысли редко блуждает по его лицу. Это младенец, но младенец Алкид, который в колыбели еще удушал змей!
«В вашей литературной статье много хорошего, – писал кн. П. А. Вяземский Бестужеву по поводу этого «Взгляда», – но опять та же выисканность и какая-то аффектация в выражениях. Вы не свободны и подчиняете себя побочным условиям, околичностям. Кому же не быть независимым, как не нам, которые пишут из побуждений благородного честолюбия, бескорыстной потребности души? Достоинство писателя у нас упадает с каждым днем, и если новому числу избранных не поддержать его, то литература сделается какою-то казенной службой, полицейским штатом или, и того хуже – каким-то отделением министерства просвещения. Независимость – вот власть, которой должны мы служить верой и правдой. Без нее нет писателю спасения: и ум, и сердце его, и чернила – все без нее заплеснеет».[342]
Этот дружеский, но суровый выговор подействовал. Год спустя, в третьей книжке «Полярной звезды» за 1825 год Бестужев решился еще раз попытать свои силы как обозреватель русской словесности. Третья статья «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и начале 1825 годов» была серьезней, чем предыдущая, и тон ее более строгий. Но в общем и она говорила о неустойчивости критических вкусов и приемов автора.