– Дорогу бы спеть… – крикнул кто-то, и не успел я спросить, что значит «спеть дорогу», как Тэкла затянула: «Но забыть, что цветы лишь от горечи слез так прекрасны, так ясны на свежем лугу…» – «Что румянец заката – предвестие гроз…» – тоненько, бубенцом, поддержала Делли. Но вдруг бубенец разбился. Не вытянула. Ахнула, схватилась за щеки.
– Не споем, она заколдованная…
Второй фургон догонял нас. «Майскую, майскую! – кричали оттуда. – Чтоб земля дрожала!»
Помчались вскачь. И земля задрожала:
Колеса заиграли стаккато по мостовой. В фургоне со сбившейся рогожей я блаженно растянулся на траве. Вокруг меня прыгала веселая житейская спешка: «Да, Лев ждать не любит… Характерец! За полчасика обернемся! Нет, надо быстрее! А ваши-то вещи где? А почему без гитары?»
– Прибыли! – закричала Герти, дергая меня за руку.
Чугунный фонарь над дверью изображал чашу, обвитую змеей. Слово «Аптека» было выложено блестящими сине-зелеными изразцами.
Дом полутороэтажный, штукатурка снежно-сахарная. Мезонин – глубокая лоджия, заплетенная виноградом. За невысокой побеленной оградой густел сад.
На дорожке под деревьями появилась Нина. Мои красавицы скользнули в чугунную кружевную калитку: «Идем скорей!» Но я отворил дверь аптеки. Звякнул колокольчик, блеснули частые фасетки зеленоватого стекла, дохнул крепкий настой вечного аптечного запаха. В прохладном сумраке горело яркой точкой душистое курение.
Похвалил аптеку. Провизорша ласково кивала, но вдруг я понял, что сейчас будет: она вспомнит «события». И началось – странно-бесцветным тоном:
– Спасибо на добром слове. Да, у нас хорошо. Но как подумаешь – зачем? Раньше было лучше. Все были живы. Дочке свадьбу сыграли. Муж у меня был аптекарь. Все сгорело. Теперь внучку одна поднимаю…
Невозможно было ни слушать ее, ни остановить. Но спасительно скрипнула дверца за шкафами, и вбежала Марта с чем-то бело-воздушным в руках, что оказалось моей нарядной рубашкой. Все так же кивая и тем же голосом аптекарша попросила:
– Покажи-ка. Не ты шила? Моя-то рукодельница была…
Льющиеся рукава подхвачены высокими манжетами. На острых кончиках распахнутого воротника белые кисточки. На груди, на плечах вышивка – зеленым контуром кудрявые листья, синим и черным – виноградные грозди.
Марта осторожно и даже нежно расправляла тонкое полотно, как будто поглаживая. Быстро сказал: опаздываем!
За дверцей проходная кладовая, что ли… мешки, ящики. Полоса раскалено-зеленого света за приотворенной дверью в сад. Я загородил выход. Стремительные нетерпеливые движения. Она испуганно отвела руку, оберегая рубашку, перекинутую через предплечье. Тесно прижал ее к себе. Отодвинул. Зубами дернул вниз край глубокого выреза, открывая грудь. Поймал губами бледно-красную смородину. Нет, зреющую ежевичку. «Милый, что ты делаешь?» – неуверенно прошептала она. Вот как: она и сопротивляться не умеет, и откликаться тоже. «Точно следую вашим принципам. Делаю, что хочу… Чего не хочу, не делаю… Меня, меня погладь, а не рубашку!» Тихо погладила по щеке: «Пожалуйста, не надо. Сам же говоришь: опаздываем»» – «Пусть идут, мы догоним» – «Нет, не сейчас». – «Сейчас». Шелковая юбка, гладкая коленка, короткое обтягивающее трико. Решительные пальцы нащупывали крючок застежки. «Рубаху уронишь… Надо будет задержаться, чтобы отчистить – так объясним… Роняй!» Она засмеялась, крепко обхватила меня свободной рукой за пояс, притиснула к себе и вдруг, перекружив на месте нас обоих, оказалась у двери. Мгновенно вывернулась из объятий и выбежала в сад, плечом поправляя платье. Но тут же вернулась, остановилась на ступеньке: «Не сердись, милый. И правда пора». Долго стояли, глядя друг на друга через порог. Зеленый свет дымился вокруг нее.