– Разумеется, мы тебя слишком опекали. Но первые кадры были убедительным доводом «за».
– Ну, разумеется, эта глупая тщеславная телка не пережила бы потрясения, если б узнала правду.
– Ну извини, Дженни.
Она помолчала, потом горечь и раздражение сменил жалобный тон:
– Ты даже не представляешь, как мне трудно. Я же не могу дать ему пощечину. И мне все-таки очень нравится Кейт, хоть я и знаю, что она… думаю, все-таки немного не в себе. Надлом какой-то. Они в душе такие наивные. Ну, ты же знаешь, какие они.
– Это она снова посадила тебя на наркотики?
– Я с того вечера ни разу не курила. Если это тебя все еще интересует.
– Меня интересует, понимаешь ли ты, что делаешь.
– А у меня выбора практически нет. Паршивый старый двурушник вроде тебя или пустое место с бронзовым загаром. Неоновые огни или резиновые мокроступы.
– Тебе, во всяком случае, придется согласиться, что последние два предмета несовместимы.
– А я большую часть времени трачу на то, чтобы придумать, как их совместить.
– И тратишь целое состояние на международные звонки.
– Которые мы оба вполне можем себе позволить.
– Я говорю не только о деньгах.
Она опять помолчала.
– Каждый раз, как мы разговариваем, ты кажешься все дальше и дальше. Я еще и поэтому то письмо написала. – И добавила: – О том, что могло бы со мной случиться.
– Именно потому, что ты можешь себе это представить, этого не случится.
– Оптимист.
Это было первым признаком возвращения к норме, и я воспользовался случаем, чтобы перейти к менее эмоциональным сюжетам.
– Как шли съемки сегодня утром?
– Нормально. Снимаем второй визит.
Это была сцена почти в самом начале фильма, где няня, которую играет Дженни, тайно принимает своего друга в отсутствие хозяев, уехавших на званый обед. Сцена, трудная для партнера, но без подводных камней для нее самой.
– Билл доволен?
– Кажется. Мы вырезали пару строк. Он, правда, спросил меня, не станешь ли ты возражать. Ко мне теперь относятся вроде как к твоему агенту.
Она сказала, какие строки и почему.
– Ладно. Но скажи ему, этот принцип никуда не годится.
– Слушаюсь, сэр.
– Ты поела?
– Ты уже забыл, что я не ем на работе.
– И этот принцип никуда не годится.
– Ладно, съем йогурт. Ради тебя. Ты уже упаковал свой лоуренсовский рюкзачок?
– Это все в Лондоне. Я возвращаюсь туда завтра. Она на миг замолчала.
– Мне бывает так одиноко, Дэн. Эйб и Милдред очень милые, делают все, что могут, но ведь это не то же самое. Мне кажется, я разучилась разговаривать с людьми. Со всеми, кроме тебя.
– А эта твоя подружка?
– Всего лишь паллиатив. И все равно. В основном это она разговаривает. – Помешкав, она сказала: – Это неправда, Дэн.
– Я знаю.
– Я теперь пишу последнюю часть. Ты уедешь до того, как письмо придет. Про Нью-Мексико.
– Ты необыкновенная девочка.
– Мне надо было с этого начать. И не писать больше ничего.
– Жаль, я не могу сейчас это прочитать.
Она подождала немного, потом сказала:
– Мне пора идти. – В трубке послышалось что-то вроде насмешливого фырканья. – Быть еще кем-то, кого ты когда-то себе вообразил.
– Это скоро кончится.
– Ты меня прощаешь?
– Разумеется.
– И будешь обо мне скучать?
– Каждую минуту.
– Обними меня.
И вот, как и прежде, последнее молчание, последнее поражение, фильм без визуального ряда… она положила трубку. Дэн сделал то же самое, но остался стоять рядом с телефоном, уставившись на каменные плиты пола у своих ног. Он действительно не поверил в то, что написанное ею – правда; но подозревал, что случилось что-то более значительное, чем она утверждала по телефону. Он, конечно, понимал, что одна из целей письма была заставить его вернуться: это было послание принцессы, зовущей своего странствующего – и заблудшего – рыцаря обратно, посланное, разумеется, до того, как стало известно, что у него появились другие обязательства. Он не узнает правды, пока не станет снова обладать ею; и та сторона его натуры, которую здесь он старался подавлять, сторона животная, которой трудно было смириться с долгим отлучением от обнаженного женского тела, хотя теперь не столько воздержание само по себе, сколько отсутствие того, что сопутствует акту – эротичность и нежность Другого тела рядом с твоим, его тепло в ночи, раздевания и одевания, домашность близости (хотя бы иллюзия, если не реальность того, что Дженни называла – или ее научили называть – духовным единением), – заставляло его тосковать… и, подчиняясь этой стороне своего существа, Дэн стоял у телефона, думая о том, как снова будет обладать ею, вспоминая, какой иногда бывала Дженни, ибо ее письмо, вопреки ее возможным намерениям, вовсе не оскорбило его эротического чувства. В такие моменты Дженни, в еще большей степени, чем Кейт, какой она ее изобразила в конце описанного ею приключения… в большей степени даже, чем обычно она сама, была нежной, ласковой, юной и вовсе не независимой.
В ночной тьме недалекого будущего он поцелуями осушает слезы с невидимых покорных глаз; а в электрическом свете настоящего говорит Фиби, что яблочный пирог превосходен, но он не в силах съесть ни кусочка больше.