— В нашей волости, в нашей же деревне! Мы, милая, теперь уже не глухой угол, как раньше. Осенью зачастили к нам от всяких партий и обществ, так уже просто спасу нету. Каждую вторую неделю кто-нибудь является, всякий раз новый. В день поминовения усопших в старообрядческую деревню какой-то придурковатый дядька приперся с рыжей всклокоченной бороденкой, как у коробейника, и говорил, точно песню пел: «Братцы, деревенские братцы, голосните за своего брата Калистрата, сына крестьянского!» Прямо смех разбирал. Мы, католики, тоже пошли послушать бормотание это. И еще были тут двое демкрестьян, демократических крестьян каких-то. Тоже требовали, чтобы за них стояли, только так складно, как у старовера этого, у них не получалось. Потом христиане — ксендз всю деревню созвал, а потом в большой комнате Кведера надутая странница, монахиня, стала учить петь по-новому, на польском.
— А тот, что о сверхприбылях говорил? — спросила Анна.
— Социалистик… ха! — усмехнулась Моника. — Зеймульш. Ездит к нам, свое молодежное общество основал. Предлагал вступить. Но большинство наших у христиан записано. Ребята из Миешканов и с известкового завода, правда, к нему записались. У них свои сходки. Говорят, и свой духовой оркестр, и театр из Резекне приезжать будет. И сегодня много говорить будут. К забору Спруда объявление прилепили. Только уже сорвали его, Антон Гайгалниек, должно быть. Он эти расклеенные бумажки не выносит, срывает и в местечко тащит.
— А где разговор этот будет происходить?
— На мызе Пильницкого.
— Не понимаю… — удивилась Анна. — Вчера у нас дома говорили, что мыза досталась кому-то из белых, боровшихся за свободу.
— Да, досталась, — подтвердила Моника. — Брату гротенского Большого Дабара. Заведет образцовое хозяйство, работников наймет. Но там места много, вот «Лачплесис»[6] этот и отвел ребятам Зеймульша свободный угол. Аня… — Девушка замолчала и настороженно посмотрела на гостью: — Аннушка, Петерис дома сейчас?
— Вышел. Уже час назад, должно быть. Видно, с больной пошел проститься, к Тонславам.
— Нет, в ту сторону он не проходил, в окно увидела бы, стало быть, в другую сторону подался. На мызу, может. Послушай! — Она вскочила и увлекла за собой Анну. — Пошли на мызу Пильницкого! Так просто, посмотрим. Туда немало наших пошло. Может, тебе это понравится.
«Петериса повидать захотела, — подумала Анна. — Понимаю я, понимаю». Ну и пусть! А сама посмотрит, как с привезенным гостинцем быть, с листовками Викентия. Может, встретит на мызе бывших школьных товарищей из русской деревни?
На мызе Пильницкого Анна по-настоящему была лишь один-единственный раз: в год Советской власти, когда старый Русин и брат Ядвиги Андрис вместе с бывшими батраками имения взялись устраивать трудовую коммуну. Тогда учитель Малкалн одним весенним утром повел пушкановских детей через внушавшие ранее страх обычно запертые, а теперь распахнутые настежь ворота, по вымощенной камнями дороге с могучими, напоминавшими суровых лесников ясенями по обочинам аллеи, к самому дому сбежавшего пана, к так называемой усадьбе — к белому каменному зданию со многими кирпичными хозяйственными постройками. Над крыльцом усадьбы вздымались четыре белых каменных столба, подпиравших треугольный козырек. Малкалн встал на каменную ступеньку крыльца и размашистым жестом обвел двор:
— Все, что вы сейчас тут видите, принадлежит коммуне. Безземельным и бедным крестьянам. Здесь будет господствовать свободный труд. В хлевах будут стоять коровы трудового народа, в конюшнях — лошади, в клетях — будет храниться наш хлеб, в комнатах жилого дома и в этом роскошном здании, в котором раньше праздно жили угнетатели наших отцов и дедов, будет дом батрацких детей. Но, чтобы вы знали, как жили притеснители наши и наших отцов, осмотрим комнаты помещика Пильницкого.