Ножички нашли. Так добрались и до моей тумбочки. Я стою спокойно — у меня все тип-топ. Улыбнулся мне разгоряченный Шакалов, пошарил под кроватью, в подушке, выкинул ящики из тумбочки на кровать, перебирает — зубной порошок, щетка, пуговки, пряжка… Ничего особенного. Смотрит на меня, а я что — я же чистый, улыбаюсь ему в ответ.
И зря, конечно. Он разозлился. Тут в нижний ящик тумбочки лезет. Вытаскивает все — и тетрадь, и заметки отдельные, и в газету завернутые, каллиграфическим почерком написанные готовые аккуратные листочки с тем, что вы сейчас читаете.
Грозный, ищет крамолу. Вижу, читает, но ничего не понимает. И это его бесит еще больше.
— Шо это? — кричит. — Орлов, я кого спрашиваю?
Пожимаю плечами:
— Так. Записи.
— Что еще за писи?
— Ну, записываю, так, разное… — Как объяснить долбаку, не скажу ж ему проза, идиот!
Опять читает, губы шевелятся. Вдруг улыбается.
— Книгу, что ли, пишешь, Орел ты у нас двухголовый или двуглавый? — Это только он меня так обзывал.
Я опять плечами пожал.
— Книгу! — сказал он теперь уже сам себе. — Писатель ты у нас, значит. Орел! Нет, ты у нас не Орел, а птаха бестолковая! — расхохотался в голос.
Подельники его обернулись, зэки тоже.
— Вот, дывытесь, хлопцы! — задыхался от смеха Яйцещуп, потрясая моими листочками и пустив их по воздуху, и еще, и еще бросая в воздух.
— Писака у нас объявился! Шизофреник е…..й. Достоевский, бля! — нашел он наконец понравившееся слово и аж зарделся весь от радости.
Заулыбались прапора, а за ними и испуганные зэки. И неожиданно весь барак вслед за Шакаловым залился смехом. И хохотали все, и показывали на меня пальцами. А Шакалов, как огромный расшалившийся ребенок, все бросал и бросал в воздух мои листочки, выдирая их из тетради…
Так я стал по воле тупорылого прапора писателем, Достоевским. Кличка прилипала плохо, но вскоре приладилась, склеилась с моей личностью, и уже потом никто меня иначе и не называл — офицеры ли, иль вновь прибывшие солдатики и прапора. И отрицаловка, склонная к игре, охотно приняла кличку, и мелкая шушера; лишь немногие образованные и порядочные люди, волею судьбы оказавшиеся здесь, не позволяли себе такую фамильярность и называли меня или по имени, или по старой, нейтральной кличке — Интеллигент.
В общем, стал я Достоевским, и прошу простить меня ревнителей имени достойного мастера слова, к которому не имею, к сожалению, отношения ни по родственной части, ни тем более по писательской. Но вынужден был многие годы моего пребывания в Зоне носить сию славную фамилию как знак причастности к тому делу, которому отдал писатель свою жизнь, коему и я посвятил свободные минуты своей безрадостной доли в Зоне — писанию и коллекционированию ее жизненных типов и ситуаций. И не взыщите, господа-товарищи.
ЗОНА. ИЗВИНИТЕ, НО — ДОСТОЕВСКИЙ
И был еще один вечер в Зоне, ничем не отличающийся от тысяч других. Ленивые разговоры, всегдашний чифирь и тоска, тоска, тоска…
Володька лежал рядом с Батей, пытался как-то скрасить тягостное его настроение.
— Ничего, перемелем, — поглядывая на уставившегося в одну точку Квазимоду, говорил осторожно, боясь опять нарваться на раздражение старшего друга. Ворон вон, говорят, триста лет живет. Вместе освободитесь с ним, вместе в деревню твою махнете…
Батя глядел задумчиво, не сердился он на него, кивнул невесело:
— Через триста лет… — вздохнул глубоко.
Володька будто мрачную эту шутку не услышал.
— Будет тебе другом до гроба, и правнукам твоим хватит с ним возиться…
НЕБО. ВОРОН
Верно, дурно воспитанный Лебедушкин, жить мне на Земле придется очень долго, и видеть твоих детей, и тебя, стареющего, сумевшего за годы жизни на воле заиметь относительно приличные манеры, увижу я и твое горе по поводу преждевременной смерти твоей Наташки, и твою одинокую, брошенную старость расплату за грехи молодости.
А ведь ты шел, дружок, на рецидивиста!..
Кто знает, может, Батя сыграл для одного тебя свою роль — все-таки хоть и поздно, а воспитание тоже мистически скажется… Грех совершить — оно недолго. А вот простить за чужой грех по высшему разряду…
А, Лебедушкин, все впереди.
ЗОНА. ДОСТОЕВСКИЙ
— Дети, — усмехнулся грустно Батя, — поздно уже… дети.
— Ты че, думаешь, в сорок шесть семью создать нельзя? — вскинулся Володька. — Да сколь хошь таких случаев! Да вон мой отец хотя бы… Деду было пятьдесят пять, а бабке сорок пять. Понял?
— Понял…
Снисходительно улыбался Квазимода: никаких иллюзий насчет семьи собственной давно уже не строил и не думал о ней…
Заметив теперь уже лирическое настроение Бати, Володька спросил то, на что до этого не решался:
— Бать, а как ты? Ну, почему тебя Квазимодой называют?
— Хм-хм, — усмехнулся Батя, — это с пятьдесят шестого года так нарекли, тогда только восемнадцать мне стукнуло, моложе тебя был. Поначалу как шутка была, а потом прижилось. Да и сам привык. Наколка вот, сам видишь… Посмотрел на запястье, где красовалось — "Квазимода", а рядом две буквы "БР".
— А эти две буквы что означают? Бригадир?
— Много будешь знать, быстро состаришься… и Натаха разлюбит, — улыбнулся Воронцов.