Если в том, что касается описания немецкого характера, Сталь сама стояла у основания традиции, то применительно к России и русскому характеру она во многом следовала за своими предшественниками. Впрочем, так действовала не она одна. В недавней статье [65] было очень точно отмечено, что европейская Россика вообще отличается повышенной степенью «центонности»: все писавшие о России особенно широко пользовались (зачастую не объявляя этого) наблюдениями предшественников. Для книги г-жи де Сталь также можно указать «параллельные» места в сочинениях авторов XVIII века — как тех, которые имелись в ее библиотеке,[66] так и других, относительно которых можно с большей или меньшей степенью уверенности предполагать, что она их знала. Эти подтвержденные документально или предположительные заимствования из «Истории
России» Левека, «Секретных записок о России» Массона, «Истории анархии в Польше» Рюльера, «Истории Российской империи при Петре Великом» Вольтера, «Жизни Екатерины II» Кастера, «русских» писем князя де Линя, вошедших в его сборник, подготовленный к изданию самой г-жой де Сталь, а также из «Путешествия в Польшу, Россию, Швецию и Данию» Кокса в переводе Малле, «Путешествия двух французов в Германию, Данию, Швецию, Россию и Польшу» Фортиа де Пиля, «Истории обеих Индий» Рейналя указаны в соответствующих примечаниях к тексту книги. Такое следование за предшественниками для описания России, как уже было сказано, — вещь вполне обычная. Однако «русскую» часть «Десяти лет в изгнании» отличает оригинальное соотношение литературного и документального. Дело в том, что Сталь постоянно отмечает несовпадение реальности с готовыми концептуальными схемами, как чужими, так и своими собственными.
Оказавшись на «севере», то есть в России, Сталь в силу своей приверженности «концептуальному» восприятию и описанию действительности была, казалось бы, обречена смотреть на мир сквозь призму книжных, теоретических представлений о северных странах; к ее услугам были готовые схемы «северного» характера, северного образа жизни и мышления. Еще больше стереотипов было к ее услугам в том, что касается конкретно России (в данном случае речь идет уже не об отдельных мотивах и наблюдениях, а об общей репутации страны). Современные исследователи указывают на то, что явление, которому француз Альбер Лортолари в 1951 году дал укоренившееся в научной литературе название «русского миража», [67] не исчерпывало всех нюансов отношения французских просветителей к России и что их вера в Екатерину II и в благотворность ее реформ была не так велика, как изображали они сами в письмах к императрице и в сочинениях, писанных по ее заказу. Судя по тому, что Сталь цитирует афоризм Дидро о русских, которые «сгнили, не успев созреть»,[68] она безусловно знала об этой оборотной стороне отношения «философов» к России. Разумеется, в сочинениях французских авторов XVIII века, посвященных России, можно было расслышать ноту восхищения (вспомним хотя бы восторженные отзывы Вольтера о присущей Петру I воле, которая помогла ему преобразовать Россию),[69] но не менее сильна была антирусская нота: французские авторы обвиняли русских государей в деспотизме, а русский народ — в том, что он самой природой предназначен к рабству.[70] Эти темы (русский деспотизм и русское варварство) активно эксплуатировались наполеоновской прессой 1805-1807 годов, которая вела последовательную антирусскую пропаганду и утверждала, что русские варвары чужды европейской цивилизации. [71]
Таковы были в общем виде «чужие» представления о Севере и России, из которых могла исходить г-жа де Сталь в 1812 году При этом у писательницы имелись на этот счет и теории, созданные ею самой, — то самое (весьма позитивное) видение «северной» литературы и культуры, контуры которого она впервые очертила в