Помню я, и всегда неразрывно с первым воспоминанием, впечатление о другом ранении. Нас обстреливал бронепоезд, а мы находились в железнодорожной будке. Принесли раненого офицера, он был тяжело ранен в живот и умирал. Оставаться в комнате мне было неприятно, и я вышел на крыльцо. Мне почему-то стало весело, и я улыбнулся; вероятно, от сознания своей самостоятельности: один и на фронте. К моему удивлению офицер тоже улыбался, также вышедши на крыльцо из комнаты. Что означали наши улыбки, почему они появились в такую жуткую минуту, я до сих пор не знаю. Помню только, что ни убитых, ни раненых мне не было тогда жалко; хотя и сознавал, но не чувствовал боли других. Несколько раз приходилось мне видеть расстрелы и самому принимать в них участие. Пришлось; с большим любопытством и без малейшей жалости я стрелял в присужденного. Потом, после расстрела, и тело, и душу охватывала нервная дрожь от смутного сознания своей неправоты. Много времени спустя я понял душой тот великий грех, который совершал так хладнокровно и с любопытством. Понял и ужаснулся. Теперь только с глубоким и беспросветным раскаянием вспоминаю случившееся. Теперь и боль другого мне тяжело видеть; глубокий реалист в душе, отворачиваюсь, как сентиментальная барышня, при виде даже легкого ранения и крови. И чувствую, что больше не подымется у меня рука на человека.
Часто я вспоминаю русское село, белые украинские мазанки, окруженные садами, сады Курской губернии, разросшиеся среди полей; вспоминаю русских крестьян, неизменных наших спутников – подвозчиков, которые так поспешно исполняли наши веления.
Зимних переходов я никогда не вспоминаю, и если мелькнет яркая картинка, я сейчас же отгоняю ее и стараюсь думать о другом. Из зимних передвижений я помню оставление Ростова; помню только как живую картину, в которой не только вижу, но и слышу топот копыт по льду, крики, раздающиеся в колоннах, и слова команды. Все вижу, все слышу, но ничего не чувствую. На горе, облитый солнечным светом, который отражался на золоченых крестах церковных куполов холодным блеском, каменными белыми домами <стоял> светлый город. Как черная змея, извивались колонны войск и обозы среди ровного снежного поля. Скрипели брички, скрипели полозья саней, скрипели сапоги. Валил пар от лошадей, гнущихся под тяжестью. А морозный воздух застыл, замолчал и только отражает звуки.
Помню Кубань, грязь, на дорогах дохлые лошади, оставленные повозки, дождь моросит, тело промокло, и я с нетерпением жду станицы, где переночую, отдохну и пойду дальше в грязь и холод.
Эвакуацию я никогда почти не вспоминаю. Оба раза я был болен, первый раз пролежал на палубе под орудием, второй раз десять дней почти ничего не ел.
Мои воспоминания о гражданской войне лучше бы назвать воспоминаниями о России. Потому что в этот период я больше видел Россию, чем войну. Вот почему они не носят тяжелого характера; тяжелое таилось и заглохло, от него отворачивается душа.
Рассказчик не лишен был поэтической жилки, и начал он приблизительно так. Весна уже вошла в свои права и уже оживила своим дыханием спящую под долгим зимним покрывалом землю. Дремавший в дымке лес подернулся белым пухом. Жадно тянулась к солнцу каждая веточка, каждая пробуждавшаяся травка. И звонкий жаворонок уже запел свой «Заздравный гимн весне».
Вдоль опушки леса черной изогнутой линией тянутся ряды окопов. Здесь три года изо дня в день люди, оторванные от дома, переживали длинный крестный путь. Живительное дыхание весны принесло им, кроме своей чарующей красоты, усилившуюся тоску по родным местам и новые веяния. Веяния также заманчивые и так много обещающие.
Оказывается, что кровь, проливаемая ими в течение трех лет, проливается совершенно напрасно; что труды и лишения, принесенные ими на алтарь Отечества, бессмысленны. Появились люди, которые смело и дерзко бросали в их серые мозги такие чистые на вид и правдивые слова, что «все люди – братья», что «немец не враг, а брат» и что «враг тот, кто посылает их на эту бойню».