Первое, что резко и отчетливо запечатлелось в моем сознании с февраля 1917 года, это афиша, приклеенная на углу улицы провинциального городка, где я жил в то время. В ней говорилось об отречении государя от власти в пользу великого князя Михаила Александровича, и приводился текст Манифеста. День был сумрачный, и на душе было смутное чувство тоски и недоумения. Этим воспоминанием начался новый период жизни – революционный. Школа почувствовала его. Многие преподаватели ожили, начались бесконечные вставания на уроках, чтобы почтить память павших в борьбе, пошли речи, объяснения, всестороннее освещение положения дел. Но надо было видеть этих восторженных проповедников революционных начал, этих патриотов-священников, по мановению волшебного жезла становившихся революционерами, украинцами. Тогда меня это поражало ужасно. Но более всего поразило меня то, что даже идейные преподаватели, державшие себя довольно независимо при «старом режиме» и так искренно радовавшиеся приходу революции, через год стали неузнаваемыми. У нас преподавали Закон Божий. Когда мы, беснуясь, окружили директора и кричали «долой» (он был очень суровый и требовательный), то ни один из педагогов не сказал нам, что это подло и гадко. Жизнь за время революции раскрыла глаза на многое. После Октябрьского переворота в нашем реальном училище стал все более и более ощущаться беспорядок. Политическая жизнь текла между тем своим чередом. Начались беспрестанные смены властей. Порядка, в каком они сменялись, сейчас не помню; были у нас поляки, галичане, большевики, деникинцы… Некоторые были по два, а то и по три раза. Дом наш в деревне большой, и случалось там, что благоухания польского офицерства, наполнявшие столовую, на другой день сменялись русской большевистской руганью и запахами красноармейских портянок. Вся эта компания порола или улещивала крестьян заманчивыми перспективами, в результате же обирала их нещадно. Все это были освободители, а так как имя им было легион, и при всех их жилось не особенно сладко, то бедный обыватель и крестьянин под конец не знали, от кого освобождаться. Много фактов осталось в памяти от этих приходов. Однажды два пьяных солдата верхами изрубили телефонную сеть и угрожали хозяйке смертью. В другой раз компания «освободителей» с латышом во главе чуть не расстреляла ту же хозяйку за то, что она назвала их бандитами. Успокоившись немного и обыскав весь дом, революционеры собрали в шкапу варенье, выложили в большую миску и, накрошив туда луку, «благодушествовали» на веранде. Сколько потом приходило в одиночку этих жалких, оборванных, отощавших борцов за свободу с просьбой поесть.
До 1920 года я удержался дома. И только летом <19>20 года, в конце июля, неожиданно, как снег на голову, свалилось требование из политического отдела дивизии явиться в часть, хлебопекарню отдела снабжения, для просвещения неграмотных красноармейцев. Делать было нечего. Представления о том, что это за обязанность и как ее выполнять, у меня, разумеется, не было никакого. Явился я по начальству, представился какому-то еврею, коему и заявил, что против обучения грамоте я ничего не имею, но что касается чтения газет с красноармейцами, агитации на тему о расслоении классов, я не подхожу. Начальство меня успокоило, и я стал товарищем учителем. Надо отдать справедливость, что месяц, проведенный мною в части в качестве товарища учителя, был едва ли не самым интересным и осмысленным периодом моей жизни. У моих учеников было удивительное чутье в смысле выбора здоровой литературы. Агитационная литература успела порядком наскучить к тому времени, так что удивлению, пожалуй, не должно быть места. Читали с восторгом Толстого, Некрасова, а «Азбука коммунизма» Бухарина лежала неразрезанной, митинги посещались с нескрываемой скукой и отбывались как неприятные обязанности. Особенно дружен я был в это время с одним шахтером товарищем Лутшенком. Высокий, коренастый, широкоплечий, с беспорядочно разбросанными кольцами кудрей, с веселым открытым взглядом, он был сочетанием физической и духовной мощи с добротой.