Но из этой сюжетной линии ничего не выходит. Я не могу написать ничего, кроме краткого изложения разговора, и ломаю голову над сценами, где должна быть рассказана конкретная история, ведущая из пункта А в пункт В, от прошлого к настоящему, оценка А и оценка В[47]. У меня в голове слишком строгие требования к реализму, к реакции персонажа из 1890 года на перемещение на сто тридцать лет в будущее, и когда я в конце концов настраиваюсь написать эти сцены, фантазия отказывает. Я могу с точностью до мельчайших деталей описать те места, где она останавливается, и я чувствую себя одиноко. Связи и группы исчезают и сменяются писательскими правилами из Университета Новой Англии, где преподаватель прозы стоит надо мной и говорит аудитории, что мой рассказ неправдоподобен, в нем только злость, грязь и никакой связности. Вместо того, чтобы поднять руку и сказать, что и Хемингуэй, и Карвер, и, если уж на то пошло, Фостер Уоллес – это оскорбление мозга, и спросить, куда из списка литературы пропали женщины-писательницы, следующее задание я пишу как циничный плагиат рассказа Карвера, добавив в качестве декораций Норвегию, а в качестве главного героя – женщину, чтобы сделать работу как можно более достоверной. Преподаватель впечатлен, говорит, что написано словно обо мне самой, но универсальным образом, извне, проницательно. Извне, проницательно – вот что такое писательское искусство, возможно, все искусство, когда внутренние структуры и дикие фантазии приглушаются, когда не холст, не экран, не лист реферата по программному произведению, не блэк-метал-группа Эдварда Мунка закрашиваются черным, а моя собственная тлеющая ненависть к структурам, выкрашенным в белый.

Разве не поэтому появились андеграунд, авангард, трэш-фильмы, комиксы, фэнзины и блэк-метал? Разве не для того, чтобы перестать думать о последствиях и вечном сравнении с реальностью, и впустить другие структуры? Ползучие и карабкающиеся, шипящие и шумные конструкции? Там можно создать место для другого типа искусства, другого типа писательства. Или, может быть, они просто создали новые наборы правил, новые иерархии? Я в напряжении стою между пространствами, до которых не могу дотянуться, потому что не считаю себя вправе войти в них? Я должна продолжать поиски места, которое смогу назвать писательством, которое смогу назвать фильмом.

Несколько сцен все же приходят мне в голову. Сцены, где персонажи умирают и исчезают, сцены, в которых формы исчезают или растворяются: с такими у меня нет проблем. Убивать людей получается у меня лучше, чем давать им жизнь в форме художественных образов и реалистичных сцен взаимодействия. Должно быть, что-то мешает мне описывать мир, похожий на реальность. Может быть, это жажда мести, может быть, я слишком хочу мести, чтобы иметь возможность написать нечто структурированное, от начала и до конца, извне, проницательно. Может быть, ненависть – преграда на пути писательницы, как мне и говорили всю жизнь. «Ненависть – это не действие и не контекст, – рассказывает преподаватель в моей голове, – ненависть не может быть хорошей мотивацией или намерением, это слишком короткая и примитивная история, чтобы ее стоило рассказывать, она не может стать основой произведения».

Но вот короткая версия фильма, единственная версия: я просто хочу отомстить истории кино, истории литературы, истории искусства, раскрасить всю картину в черный цвет, закрасить весь экран в черный цвет, заставить Microsoft Word позволить мне писать белым на черном фоне. Я просто хочу, чтобы мне не мешали ненавидеть. THE END.

Мне не разрешают написать этот текст в Университете Новой Англии. Университет и вся здешняя индустрия искусства больше похожи на Сёрланн, чем на мои фантазии. В Сёрланне мне никогда не позволяют выйти за рамки жанров и форм, ни в домашних сочинениях, ни на уроках. Мне нельзя ненавидеть. Ненависть – единственное слово, на которое христиане и язычники в Сёрланне реагируют одинаково сильно. Ненависть принадлежит дьяволу и Второй мировой войне. Гитлер и немецкие солдаты ненавидели, и только их мы можем ненавидеть в ответ. Это единственное, с чем все согласны. Подумай только, мы никогда об этом не говорим, мы сидим здесь за партой в 90-х, в детском саду, начальной школе, средней школе, сначала наступает пятидесятая годовщина начала Второй мировой войны, затем – пятидесятая годовщина мира. Мы делаем говядину из репы, как во время войны, и узнаем о концлагерях. Узнаем о массовом внушении, манипуляциях, но о ненависти речь не идет. Что, если ненависть обладает магической силой? Вдруг война вернется, если мы начнем давать ей определение, дифференцировать, выкапывать из прошлого ее значение, выяснять, как она звучит?

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже