Когда Ялтинская конференция окончилась, восхвалялось только единство в союзе военного времени; трения, которые позже разрушат этот союз, пока еще широко не ощущались. Царствовала над всем надежда, и на дядюшку Джо смотрели как на простого партнера. Вспоминая Ялту, Гарри Гопкинс выражал озабоченность тем, чтобы Сталин, предположительно умеренный политик, не сдался бы под давлением сторонников твердой линии в Кремле:
«Русские доказали, что они могут быть разумными и дальновидными, и ни у президента, ни у кого из нас не было ни малейшего сомнения в том, что мы сможем жить бок о бок с ними и мирно идти рука об руку сколь угодно долго в будущем. Но я вынужден сделать в этой связи одну оговорку — я полагаю, у всех нас было на уме одно соображение. Речь шла о том, что невозможно предсказать, каким будет ход событий, если что-нибудь случится со Сталиным. Мы были уверены, что мы можем на него рассчитывать, как на разумного, здравомыслящего и понимающего человека, но мы никогда не были уверены в том, кто или что может быть у него за спиной в Кремле»[568].
Тема того, что лицо, занимающее высшую должность в Кремле, является в глубине души умеренным и миролюбивым политиком, нуждающимся в защите от давления неуступчивых коллег, оставалась и после этого постоянной темой американских дискуссий, независимо от того, кто конкретно был советским руководителем. Действительно, такие оценки перешли даже и на посткоммунистический период и применялись сначала к Михаилу Горбачеву, а затем и к Борису Ельцину.
Важность личных отношений между лидерами и существование гармонии, лежащей в основе отношений между нациями, продолжали подтверждаться Америкой по мере приближения окончания войны. 20 января 1945 года в четвертой инаугурационной речи по случаю вступления на пост президента Рузвельт воспользовался цитатой из Эмерсона, чтобы так охарактеризовать свой подход: «…единственный способ иметь друга — самому быть им»[569]. Вскоре после Ялты на заседании кабинета Рузвельт характеризовал Сталина, как «имеющего что-то еще, помимо этой революционной большевистской штуки». Он приписывал это особое качество в Сталине его начальному образованию, полученному в духовной семинарии: «Я думаю, что в нем проглядывают черты истинного христианского джентльмена»[570].
Сталин, однако, был не христианским джентльменом, а мастером по проведению реальной политики. По мере продвижения советских войск он осуществлял то, на что намекал в частной беседе тогдашнему югославскому коммунистическому лидеру Миловану Джиласу:
«В этой войне не так, как в прошлой, а кто занимает территорию, насаждает там, куда приходит его армия, свою социальную систему. Иначе и быть не может»[571].
Сталинские правила игры были решительным образом продемонстрированы на завершающих этапах войны. В апреле 1945 года Черчилль давил на Эйзенхауэра, как на главнокомандующего союзными войсками, чтобы тот брал Берлин, Прагу и Вену, опередив приближающиеся советские войска. Американские начальники штабов даже не пожелали рассматривать эту просьбу. Они воспользовались ею как последней возможностью преподать урок своему британскому союзнику по вопросу о необходимости осуществлять военное планирование без оглядки на политические соображения: «Такие психологические и политические выгоды, которые могли бы проистекать из возможного занятия Берлина ранее русских, не должны перевешивать настоятельные военные соображения, какими, в нашем понимании, являются уничтожение и расчленение германских вооруженных сил»[572].
Поскольку уже не оставалось каких-либо значительных немецких вооруженных сил, которые надо было бы «расчленять и уничтожать», отказ пойти навстречу призыву Черчилля отражал лишь принципиальную точку зрения американских начальников штабов. Поистине, они с такой решительностью отстаивали свою точку зрения, что генерал Эйзенхауэр взялся лично написать Сталину 28 марта 1945 года, чтобы проинформировать его о том, что он не будет продвигаться на Берлин, и предложить, чтобы американские и советские войска встретились неподалеку от Дрездена.