Куняев писал, что в повести сильна компонента документальности. Одни герои – вокруг артистки крутятся все «наши», все родная московская богема – выступают под своими именами: Леонид Мартынов, Ярослав Смеляков, Илья Эренбург, Александр Фадеев, Борис Тенин. Другие – это знаменитый актер и режиссер Дикий под псевдонимом Лихой, прозрачным, как кисея. Под псевдонимами укрыты другие наши «светила» – звезда кино Марина Ладынина, в будущем народный артист СССР Георгий Менглет. Так вот, эта поразительная документальность и цепкость памяти делает сочинение Маргариты Волиной поразительным документом.
Пишу с полной ответственностью, потому что сам принадлежу к этому времени и многое помню. В отдельных мелочах могу сомневаться, но есть вещи, меня поразившие. Если говорить о быте и правде времени, то здесь и точный портрет Смелякова в пору окончания войны, и портрет Межирова, для меня очень неожиданный. Здесь Красная площадь 9 мая сорок пятого, в День Победы. Из всех «картинок», которые я читал об этом, у Волиной живее и патетичнее. Но здесь же и поразительные сцены военной и послевоенной жизни. Я выписываю лишь то, что более или менее для меня актуально, что поворачивает мое представление о времени.
В день окончания войны в одной из центральных московских гостиниц «Европа» идет пьянка. Здесь и иностранцы, и русские, и даже горничная с этажа. Ее фразочки становятся основой в «картинке»:
«– А я вам поновей скажу! – с неожиданной злобой выпалила коридорная. – Вы немцев, где не видели, там убивали! А наших сколько легло? Я со своим мужем месяца не прожила… И где зарыт он, ни одна собака не знает…
Глаза Уклейкова налились слезами.
– И бабушку, и всех моих в Киеве… тоже не найти…
– Еще анекдот! Почему у нас бутылки с горючей смесью на вооружении числились? А потому, что стеклотару на пункт сдать не успели!
– Мы победили высочайшим мужеством и высочайшей техникой! – крикнул капитан. – А если у тебя муж погиб, я не виноват!
– «Майн либер Гитлер»! – вот какие слова шестнадцатого октября заучивали командированные, что в «Европе» застряли. Все унитазы засорили партийными билетами! Рвали и спускали! А обложечки картонные застревали! А на улице Немировича-Данченко? Еще анекдот! Артисты, лауреаты сталинские, классиков марксизма-ленинизма из окон выкидывали! Во дворе так штабелями и легли!
– Заткни пасть! – крикнул капитан. – Заткни, Манька!»
Этот маленький эпизод очень корреспондируется с поразившим меня когда-то рассказом моего покойного отца. Он вспоминал, как в конце октября на шоссе Энтузиастов он вместе с работниками военной прокуратуры с револьверами в руках стоял, чтобы как-то сдерживать и контролировать поток машин, на которых драпала из Москвы наша сиятельная номенклатура. Эти господа, по рассказам отца, забивая служебные машины не детьми и людьми, которых необходимо было вывезти из города, а своим мелким вонючим барахлом. По рассказам отца среди таких машин была и машина с барахлом и прислугой Берии.
Вторая картина посвящена войскам генерала и предателя Власова. Здесь я невольно вспоминаю ту борьбу, которая наша либеральная интеллигенция предпринимала, чтобы обелить это имя. Но, видимо, обелить его трудно, ибо есть другая, народная оценка, которая лежит у нас в инстинкте и памяти.
«Держась в районе вокзала, я увидела на путях два бесконечных состава. В одном везли раненых в госпитали, в другом власовцев в лагеря. В Курске эти составы встретились и задержались – линии в обоих направлениях были повреждены.
Раненых строем начали водить на привокзальную площадь в уборную. Загаженный вокруг и около, чудом не разбомбленный «объект» был невелик, раненых – тьма-тьмущая. Шествие их продолжалось долго, и запертые в вагонах власовцы начали колотить в двери, прилипать к решеткам окон, вопить, умолять, требовать, чтобы им тоже дали возможность оправится по-человечески, а не валить под себя.
Конвой сжалился. Двери теплушек раздраили, власовцы и прочий сброд высыпал из вагонов. И сейчас же на пути их следования возникли стены из увечных тел. Ненависть цементировала этот живой коридор.