с клопами, — все это весьма живописно, но терпимо только для
двадцатилетних юношей или для пейзажистов.
Заворачиваем за угол домишка, на котором висит скверное
панно — какой-то натюрморт. Это вывеска кабака. Оттуда
несется смех, громкие голоса; выходит крестьянин — красно
мордый, прыщавый, беззубый, с улыбкой до ушей, как у бес
путного Отца Радости; в мягких туфлях на босу ногу; он фа
мильярно пожимает руку нашему компаньону Палицци: это
Антони, тот, у кого находят приют начинающие художники.
Дом испоганен живописью, подоконники превращены в па
литры, на штукатурке стен — следы, будто маляры обтирали
об них руки. Из бильярдной мы заглядываем в столовую, всю
размалеванную карикатурами в стиле кордегардии и шаржами,
изображающими Мюрже *. Там три или четыре человека —
нечто среднее между лодочниками, парикмахерами и бездар
ными художниками. У них вид скверных рабочих-блузников;
завтракают они в три часа, с ними бабенки неопределенного по
ложения, живущие в этом доме. У женщин прически и туфли,
как в Латинском квартале. Они приходят и уходят запросто.
Уже не понимаешь, что же это за художники, что же это за
школа для изучения местного пейзажа. Похоже, что у этого
Антони день и ночь одни только кутежи, как на заставе или
в «Клозри де Лила»:* звенят гитары, летят в голову тарелки,
а иногда пускается в ход и нож. Лес — это уже банальность, и
потому он опустел. В Мар-о-Фэ, там, где кругом гранит, яркая
зелень, могучее величие, розовый вереск, в этом ателье на све
жем воздухе я видел только два-три зонтика художников,
а рядом — их любовницы, которые шили и занимались почин
кой белья в тени походных мольбертов.
На обратном пути нам показывают дом Мюрже, у околицы,
в начале леса. Потом Лешаррон, торговец вином, друг Мюрже,
говорит нам растроганным голосом: «Ах, бедный Мюрже, вот
тут я часто приготовлял ему омлет. Он все свое время проводил
здесь...» Потом добавляет, вздохнув: «Я потерял много денег
431
из-за него. Чем ставить ему такое прекрасное надгробие — я
видел его, когда был в Париже, лучше бы заплатили его долги.
Это сделало бы художникам больше чести!»
Мюрже! Антони! Этот покойник, мне кажется, как-то гармо
нирует с этим кабаком. Нынешняя Марлотта, с ее лжехудож
никами и лже-Мими в полосатых, красных с синим, гарибаль-
дийках, словно и создана, чтоб быть под покровительством свя
того Мюрже! Самый запах абсента пропитан воспоминанием об
атом несостоятельном должнике.
Мы идем обедать в другой кабачок, к Сакко, к тому, кто
вместе с Ганном в течение десяти лет предоставлял всем нашим
знаменитым мастерам современного пейзажа скверный приют
и скверную пищу. Теперь это мрачный дом. У жены Сакко
невралгия головы, она вся закутана, она в унынии, как все кре
стьянки, потерявшие силу. Муж отсыпается после пьянства и
очередной неудачи. Дочь, воспитанная барышней, проведя три
года в России, свалилась на голову родителям и от нечего де
лать обслуживает путешественников. Мы едим наш обед из
жалкого кролика, тушенного в вине. Нантейль загрустил, и этот
дом не может его развеселить.
Здесь изо дня в день все растет в нас какая-то глупая ра
дость, пронизывающая весельем все тело, все его ощущения.
Чувствуешь себя так, точно солнце проникло под кожу. Лежишь
в саду, под яблонями, растянувшись на соломе в коробах для
промывки фруктов, и чувствуешь такое сладкое и счастливое
отупение, как будто ты в лодке, в тростниках и слышишь, как
рядом на плотине с шумом катится вода.
Блаженное состояние — мысль застыла, взгляд блуждает,
грезишь без конца, не знаешь, какой сегодня день, мысль летит
за белой бабочкой, порхающей в капусте.
Внизу, на кухне, к колпаку над очагом приклеена большая
афиша, оставшаяся от выборов:
ции: комиссар заставил кабатчиков наклеить ее, угрожая в
противном случае прикрыть их заведение! < . . . >
Мар-о-Фэ: серые скалы, земля пепельного цвета, розовый
вереск. Корни — как змеи, куски гранита — точно спины гиппо
потамов, увязнувших в топи, морщинистые стволы великолеп
ных дубов. Нечто вроде леса друидов на потухшем вулкане.
432
< . . . > Здесь говорят: «Все
того чтобы сказать: «Все легли спать».
К нам сюда приехал Сен-Виктор. Вечером за обедом мы
говорим о Риме, о незначительных размерах его памятников
которые в наших воспоминаниях рисуются нам величествен
ными, о его триумфальных арках, которые свободно прошли бы
под аркой на площади Звезды, о его Форуме — он не больше
площади в наших префектурах, о Колизее с его ареною не более
чем в сто пятьдесят футов, то есть меньше нашего Ипподрома.
По существу нет никакой величественности ни в Греции, ни в
Риме.
Проводим часы, покуривая трубки и наблюдая, как под
арками моста, там, куда могут проникнуть лучи, кишат насеко
мые, колышется сетка света, отраженного водою.