рок в высшей степени неверны. Но то, что ему кажется неправ
дой, написано в соответствии с наблюдениями, сообщенными
нам сестрами Рашели, а также почерпнутыми из своего рода
драматической исповеди в неопубликованном письме актрисы
Фаргейль, которым я располагаю. По поводу отрицания Тур-
428
теневым этих чувств, зная вкусы г-жи Виардо, позволительно
было бы спросить у него: принадлежит ли вообще г-жа Виардо
к женскому полу?
Тургенев был необыкновенным собеседником — это бесспорно,
по как писатель он не заслуживает своей славы. Я не хочу на
носить ему оскорбление, предлагая судить о нем по его роману
«Вешние воды»... Да, это охотник-пейзажист, замечательный
художник там, где он изображает потаенную жизнь леса, но
слабый там, где изображает жизнь людей: его наблюдениям не
хватает смелости. В самом деле, где в его произведениях пер
вобытная грубость его страны — московская, казацкая грубость?
Соотечественники Тургенева в его книгах, по-моему, таковы,
словно о русских писал русский, который провел конец своей
жизни при дворе Людовика XIV. Ибо помимо того, что по
своему темпераменту он был чужд всему резкому, чужд беспо
щадно правдивому слову, варварски ярким краскам, ему была
свойственна и досадная покорность воле издателя: о том свиде
тельствует «Русский Гамлет» *, из которого он изъял четыре или
пять фраз, сообщающих произведению своеобразие, — я слышал,
как он это признал, отвечая на замечания, сделанные ему Бю-
лозом.
По поводу этого смягченного в романе характера, присущего
народу его страны, и состоялся однажды между Флобером и
мною самый ожесточенный спор: Флобер настаивал, что упомя
нутая грубость — плод моего воображения и что русские скорее
всего именно таковы, какими их выставил Тургенев. С той поры
романы Толстого, Достоевского и других, мне думается, дока
зали, что я был прав. <...>
Сегодня вечером в Свободном театре * ставят «Сестру Фило-
мену»: это новая пьеса, которую Жюль Видаль и Артур Биль
сделали по нашему роману.
Отправляюсь туда с Жеффруа и Декавом. Странный театр.
Пройдя по улицам, похожим на предместье провинциального
города, куда попадают в поисках борделя, вдруг в конце самой
дальней из них видишь скромный частный дом, в доме — под
мостки, а на них актеры, от которых разит чесноком, как ни в
одном омнибусе из Вожирара. Зрительный зал, по своему со
ставу, любопытен и не похож на обычный зал больших театров;
здесь много женщин — это любовницы или жены писателей и
художников, натурщицы, — словом, публика, которую Порель
именует «публикой художественных мастерских». Мы пора-
429
жены: играют хорошо, притом со всем обаянием настоящих и
превосходных актеров. Антуан в роли Барнье — чудо естествен
ности. А как он говорит
слова не стоя, а наполовину лежа грудью на столе,— и это
в защиту самоотверженных монахинь, производит большой
эффект... Успех был невероятный. Сцена, где молитву с ответ
ными возгласами больных перебивает песенка умирающей Ро-
мэн, вызвала гром аплодисментов у взволнованной публики, взя
той по-настоящему за живое... И знаете, почему эта пьеса про
изводит такое сильное впечатление, — впечатление, какого я не
ожидал, читая ее? Потому что утонченность чувств, стиля и сю
жета соединились в ней с театральным реализмом.
Золя, с которым я столкнулся нос к носу на сцене и, черт
побери, встретил его достаточно прохладно, обронил две фразы,
выдающие его с головой. Он сказал Рафаэлли по поводу моей
пьесы: «Ну, сейчас, в этом театре, что ни играй, — все будет
иметь успех!» И сказал еще кому-то, в моем присутствии:
«Я уверен, что возьми какой-нибудь директор театра эту пьесу,
цензура запретила бы ставить ее на сцене!»
Раздумывая о враждебности, можно сказать, даже о неспра
ведливости Тургенева по отношению к Доде и ко мне как писа
телям, я прихожу к заключению, что причиной этой несправед
ливости была одна черта, свойственная характеру Доде и моего
брата, а именно — ирония. Удивительно, до чего смущает,
пугает иностранцев и провинциалов этот чисто парижский дар,
до чего легко проникаются они антипатией к людям, чья речь
полна для них скрытой и загадочной насмешки, ключа к кото
рой они не знают. Тургенев, этот тонкий, благородный мысли
тель, чувствовал себя свободно лишь с людьми грубоватого
ума — как Флобер и Золя.
По-видимому, во вторник, в Свободном театре, я выказал
Золя такую холодность, что он счел нужным послать мне
письмо, кончающееся следующей фразой: «...Если я решаюсь
писать вам, то лишь потому, что между нами нет более ясности,
а ваше чувство собственного достоинства, как и мое, требуют,
чтобы мы знали, чт
друзей и как собратьев по перу. Искренне ваш».
На этот ультиматум я ответил следующим письмом:
430
«Любезный Золя!
Два года назад, в связи с тем, что Гайд, за подписью «Пари-
жанец», опубликовал свои сугубо личные соображения, Вы, не
спросив у меня объяснений, послали в «Фигаро» статью, где