говорите обо мне как о жалком сочинителе акварелек и офорти-
ков, неспособном к
друзьям полученное в ответ на мою жалобу письмо Гайда, в ко
тором он утверждает, что моим именем заменено в статье не
определенное слово «люди», и заменено по вине Блаве, посчи
тавшего, что мое имя придаст статье больший интерес в гла
зах читателей.
А недавно, в связи со статьей
ро», — статьей, о которой, клянусь честью, я не имел понятия,
статьей, появившейся в момент, когда я был настолько болен,
что в этот самый день находился у Потена и спрашивал его, не
заболел ли я смертельной желудочной болезнью, — Вы в свой
ответ интервьюеру из «Жиля Бласа» вставили фразу, означаю
щую вот что: «Хотя есть все основания предполагать, что вдох
новители дела — это Доде и Гонкур...» — фразу, явное веро
ломство которой заставило всех знакомых Доде и моих спра
шивать нас при встрече: «Видели вы обвинение, предъявлен
ное вам Золя?» — наконец, фразу, вызвавшую свирепые выпа
ды в газетах против меня лично и обвинения в том, что я самым
подлым образом завидую Вашим деньгам... Ну не глупо ли?
Разве я завидую Доде, а он зарабатывает ничуть не меньше
денег, чем Вы?
Что же до выражения
ближенный» из всех — это Жеффруа, который взял Вашу сто
рону против
сами могли убедиться, что он отвергает всякое навязывание ли
тературных идей, от кого бы они ни исходили, будь то я или
Вы, все равно.
Да, любезный Золя, все это вызвало во мне чувство глубо
кой печали и даже некоторого возмущения и, как мне ни жаль,
я ничего не могу поделать — то, что происходит в моем сердце,
отражается на моем лице и чувствуется в моем рукопожатии».
Вот что я ощутил при чтении «Первой любовницы» Катюля
Мендеса: * любая книга, если она реальностью или кажущейся
реальностью материала не создает впечатления, что все опи-
431
санное в ней произошло в действительности, — словом, любая
книга, в которой я чувствую вымысел автора, не интересует
меня, каковы бы ни были достоинства этого автора.
<...> Поразительно! Таких отзывов в печати по своему
адресу я никогда не видел... даже Дельпи говорит о брате и
обо мне как о великих писателях!
Отдельные фразы для предисловия ко второму тому «Дне
вника Гонкуров», которые я, к счастью, не дописал, — фразы-
эмбрионы, набросанные на клочках бумаги, найденных мною
сегодня: «О эта Правда! Правда, говорю я? Какое там! Даже
одну миллионную долю правды — и то нелегко высказать, а как
дорого заставляют вас за нее платить! И все-таки я люблю ее,
эту самую правду, и стараюсь говорить ее, насколько можно
себе позволить при жизни, — пусть это будет крупинка, пусть
гомеопатическая доза правды... О да, если будет нужно, то за
правду, какая она ни будь, я умру, как иные умирают за ро
дину... И потом, неужели наши знаменитости, наши академики,
члены Института всерьез воображают, будто на них, ничем не
связанных с человечеством, потомки будут взирать, как на
неких домашних божков? Полноте! Вся эта ложь, все это лице
мерие когда-нибудь, рано или поздно, будут разоблачены...»
Вчера в «Эко де Пари» появилась статья Лепелетье, кото
рая служит ответом на наш выпад против богемы в связи со
смертью Мюрже, постановкой на сцене «Анриетты Марешаль»
и т. д. В этой статье он утверждает, что люди, не жившие
жизнью богемы, не знавшие борьбы за пятифранковую монету,
не способны описать человека и события своего времени, и что
только люди, не имеющие ни гроша, могут быть художниками
современности; но, к несчастью, им служит в этом помехой по
требность в хлебе насущном, принуждающая их заниматься
журналистикой. Так что же тогда делать?
Наконец, наши заметки — только
ни — даже стенографические записи разговоров на обедах
Маньи... Право, парижские газетчики дошли до того, что хотят
заставить публику проглотить их собственные бредни, глупей
шие из всех!
432
В последние дни моя простуда переходит в воспаление лег
ких, и, прогуливаясь на солнышке в саду, глядя издали, с конца
лужайки, на мой белый дом, я говорю себе, что было бы очень
жестоко, если бы я так недолго радовался его недавно освежен
ным стенам, и что я охотно пожил бы еще хотя бы год, чтобы
написать пьесу по «Жермини Ласерте» * и опубликовать тре
тий том моего «Дневника».
Старик Ларусс, краснодеревщик, — он был бы так хорош в
каком-нибудь романе Жорж Санд, — говоря о том, как трудно
раздобыть дерево, которое не коробилось бы, сказал, что
прогревать его, чтобы уничтожить соки, упорно сохраняющие
жизнь в его мертвой с виду плоти.
Он рассказал об одном своем друге: этот простой кузнец,
ставший мастером художественных изделий из железа, в на
стоящее время изготовляет камин кованого железа, который
воздушностью рисунка, пластичностью и ветвистостью напо