сумерки, звезды, сияющие в ночи, бледно-серебристые тона
утра, призрачный мир полутени — все, что не было воспето
Флобером, сангвиником и
шение святого Антония» перестала уже восхищать его... Нако
нец он снова заговаривает о всегдашней цели своих визитов ко
мне, о своем честолюбивом желании быть изображенным в
моем «Дневнике», умоляя трогательно и робко, чтобы я не вы
ставлял его в комическом свете. Да разве мог бы я поступить
так жестоко с этим несчастным
которого он, будучи в Ментоне или Париже, засыпает цветами,
словно хорошенькую женщину.
<...> Только что внимательно прочитал книгу Рони «Тер
мит». Черт побери! Он, обладая метафизическим, смутным
мышлением, еще окутывает его декадентским стилем, таким же
непостижимым, как у Франсиса Пуатвена. Черт побери! А ведь
я возлагал надежды, большие надежды на этот талант...
Сегодня я внушил Ажальберу мысль написать по роману
«Девка Элиза» пьесу, придерживаясь такой схемы.
Ни одной сцены в доме терпимости. Первое действие начи
нать прямо со сцены убийства пехотинца Элизой на заброшен
ном кладбище в Булонском лесу. Пехотинец должен быть эта
ким Дюмане, простодушным и набожным, и для создания этого
образа я советую Ажальберу изучить манеру игры и мимику
молодого актера Бюрге в «Борьбе за жизнь».
Второе действие, гвоздь всей пьесы, заставившее меня обра
титься именно к Ажальберу, к этому адвокату-литератору, хо
рошо осведомленному в судебных делах, — должно начаться с
того момента, когда председатель объявляет: «Адвокат такой-то,
слово за вами». Таким образом, через речь защитника и ответы
обвиняемой будет показана целая жизнь женщины — я считаю
это очень своеобразной находкой. Затем последует вынесение
смертного приговора, — это оставить приблизительно так, как
дано в книге.
Третье действие следует развернуть в стенах исправитель
ной тюрьмы, не показывая, однако, смерти Элизы. Меня удов
летворил бы такой конец: женщина стоит на табурете, взяв в
руки пакет с одеждой, которую она носила на воле, и читает на
писанные на нем даты — даты заключения и выхода из тюрьмы,
столь далекого, что, как она чувствует, ей не дожить до этого.
490
Беспощадный разнос во всех газетах... Витю заявляет, что
это не пьеса, а сплошное шарлатанство, и намекает, будто я
украл кое-что у
не что иное, как подражание моей
Ласерте».
Я, значит, обобрал Золя? * Однако! Не далее как сегодня я
развернул «Ви попюлер», где печатаются «Братья Земганно», и
сразу натолкнулся на имя
главных действующих лиц в «Человеке-звере». Золя уже прежде
взял у меня имя
Жермини, — не считая имен второ- и третьестепенных действу
ющих лиц. Так поступать нельзя! Так от века не поступал ни
один мало-мальски щепетильный автор. Я едва удержался от
того, чтобы не написать ему, что я позволяю брать у меня ситу
ации и характеры, но прошу оставить при мне мои имена соб
ственные.
Вернемся, однако, к пьесе: по-моему, она сделана настолько
удачно, что я сам не мог бы сделать лучше... И ведь ни один
критик не отметил того, что составляет ее своеобразие, — на
полняющих ее братских чувств, выраженных столь ненавяз
чиво, но столь впечатляюще; никто не сказал, что найден со
вершенно новый для театра способ воздействовать на сердца,
заменяющий ту любовную чепуху, без которой не обходится ни
одна пьеса! Но что поделаешь! Остается только пожалеть со
временную театральную критику за ее скудоумие! < . . . >
<...> Оценка театральной критики и истинное мнение не
предубежденного зрителя настолько не совпадают, что мне при
шла в голову такая мысль; если еще когда-нибудь мне доведется
дать большой бой в театре, то не расклеить ли тогда по всему
Парижу афиши, где рядом с названием пьесы и сообщением о
ежевечерних спектаклях будут следующие слова: «Я обраща
юсь к самостоятельности зрителя и прошу, если он находит это
справедливым, прийти и опровергнуть, как он это сделал во вре
мена «Жермини Ласерте», изложенное в газетах суждение те
атральной критики. —
Черт побери! «Вся юность» Коппе * — вот книга, стиль ко
торой лишен всякой индивидуальности. Это чистое подражание
стилю Доде, но не стилю «Сафо», уже вполне сложившемуся,
491
а жеманному и немного раздражающему стилю Доде тех вре
мен, когда он писал вещи вроде «Учителя» *. Как противны
эти беспрерывные потуги на остроумие на протяжении всего
повествования и, казалось бы, уже совершенно устаревшие и
вышедшие из моды тирады, вроде такого обращения платана
к дрозду: «Покинь мою тоскливую тень, лети в Люксембургский
сад, там бродят любовники, соединив свои влюбленные руки,
там солдатики заглядываются на пышный бюст кормилицы, там
студенты...»
Единственное достоинство книги — она не скучна и в ней