Дальше мне писать не пришлось т. к. я заболел. Со мною всегда так, сколько я себя помню: чуть у меня какое-нибудь важное решительное дело, боевая задача — и назначен день для борьбы — и выигрыш несомненен, я заболеваю гриппом, желудком, бессонницей, и все срывается. Заболел я из-за сквозняка на трамвае. Продуло. Температура 38.8. А в квартире ужас и грязь. Хуже всего — клопы. Провалялся я зря 7 дней. За это время прочитал «Былое и думы» все 3 тома, книгу Аполлона Григорьева (изд. «Академии»), «Крейцерову сонату» и «Дьявола» Льва Толстого — и опять (как в Алупке) ничего не сделал, т. е. не написал ни строчки.
Сегодня 14-го поправился. Но… клопы. Бегу на кухню: но там тараканы, и я возвращаюсь к клопам.
У Пильняка на террасе привезенный им из Японии «Indian helmet»[127] и деревянные сандалии. Он и сам ходит в сандалиях и в чесучовом кимоно. Много у него ящиков из папье-маше и вообще всяких японских безделушек. В столовой «Русский голос» (американская газета Бурлюка) и «New Yorker». Разговаривая со мною, он вдруг говорит: «А не хотите ли увидеть Фомушку?» Ведет меня к двери, стучится, и — на полу сидит японка, забавная, обезьяноподобная. У нее сложнейшее выражение лица: она улыбается глазами, а губы у нее печальные; то есть не печальные, а равнодушные. Потом улыбается ртом, а глаза не принимают участия в улыбке. Кокетничает как-то изысканно и как бы смеясь над собой. Лицо умное, чуть-чуть мужское. Она музыкантша, ни слова по-русски, и вообще ни по-каковски, зовут ее Ионекава Фумико, перед нею на ковре длинный и узкий инструмент — величина человечьего гроба — называется кото, она играет на нем для меня по просьбе Пильняка, которого она зовет Дьа-Дьа (Дядя), играет долго, с профессиональной улыбкой, а внутренне скучая, играет деловито, подвинет то один колышек, то другой, укорачивая ими струну, производящую звук, и словно кухарка над плитой, где много кушаний, тронет одну кастрюльку, другую, ту переставит к огню, ту отодвинет — и получаются разрозненные звуки, не сливающиеся ни в какую мелодию (для меня). Показывая ее как чудо дрессировки, Пильняк в качестве импресарио заставил ее говорить о русской литературе (ее брат — переводчик). Она сейчас же сделала восторженное лицо и произнесла: Пусикини, Толостои, Беленя- ки (Пильняк). Весь подоконник ее комнаты усеян комарами. Оказывается, она привезла из Японии курево, от которого все кома- 1932 ры дохнут в воздухе. Тут же ее бэби-кото — на кото
ром она упражняется. Сейчас я видел Ольгу Сергеевну, жену Пильняка, она не могла заснуть, т. к. ночью струна в этом бэби лопнула. Расхваливая Пильнячью «О. К». [«О’Кэй». — Е. Ч.], я сказал, что для меня она приближается к «Летним заметкам о зимних впечатлениях» Достоевского. Пильняк не читал этой вещи. «Я читал только «Идиота» — талантливый был писатель, ничего себе».
16/VIII. Вчера единственный сколько-нб. путный день моего пребывания в Москве. С утра я поехал в ГИХЛ, застал Накоряко- ва: Уитмэн уже сверстан; чуть будет бумага, его тиснут. «Шестидесятники» тоже в работе. Видел Казина, говорил с заведующим технической частью. Оттуда в «Мол. Гвардию». Там та же растяпи- стость. Заседают — «вырабатывают план», нет времени дохнуть, а дела не делают. — Что «Солнечная»? Никто не знает. — Где рисунки? Неизвестно. Я сам пошел в техническую часть, нажал на заведующего, похлопотал о рисунках, Лядова за всеми заседаниями забыла сделать это нужнейшее дело. Ее взяло раскаяние: я достала машину, едем, К. И., в типографию, поглядим на рисунки, продвинем рукопись. — Ладно. Мы поехали в 17-ю типографию, нас долго донимали у входа канителью добывания пропуска, и наконец, когда мы прошли в святилище, заявили, что никакой «Солнечной» у них нет. Лядова что-то напутала. Оттуда к Горькому, то есть к Крючкову. Московский Откомхоз вновь ремонтирует бывший дом Рябушинского, где живет Горький, и от этого дом сделался еще безобразнее. Самый гадкий образец декадентского стиля. Нет ни одной честной линии, ни одного прямого угла. Все испакощено похабными загогулинами, бездарными наглыми кривулями. Лестница, потолки, окна — всюду эта мерзкая пошлятина. Теперь покрашена, залакирована и оттого еще бесстыжее. Крючков, сукин сын, виляет, врет, ни за что не хочет допустить меня к Горькому. Мне, главное, хочется показать Горькому «Солнечную». Я почему-то уверен, что «Солнечная» ему понравится. Кроме того, черт возьми, я работал с Горьким три с половиною года, состоял с ним в долгой переписке, имею право раз в десять лет повидаться с ним однажды. «Нет… извините… Алексей Максимович извиняется… сейчас он принять вас не может, он примет вас твердо… в 12 часов дня 19-го». И не глядит в глаза, и изо ртау него несет водкой. Страшно похож на клопа. За что он меня ненавидит, не знаю. Очевидно, по дружбе к Маршаку. Маршак его первый друг, а я давно замечал, что — с кем Маршак сдружится, тот смотрит на меня (то есть начинает смотреть) с величайшей враждебностью. А может быть, я и ошибаюсь. Все же 1932
Маршак — литератор, талант, мастер слова, а Крючков чинуша и лакей.