«Дул боковой ветер, и море почернело, стало мутным. Волны, обрушиваясь на береговые камни, взрывались миллиардами серебристых светящихся брызг».

Спустя несколько недель после того, как Соня съехала, а Грете достался её дневник, номер отремонтировали: дверь пришлось менять вместе с перекорёженным косяком, а на место выбитого окна поставили стеклопакет, сияющий белым пластиком. Тётушка велела Грете пойти туда и подготовить всё к приёму постояльцев, а сама отлучилась до продуктового магазина.

Грета, прихватив с собой стопку пахнущего морозом постельного, покатила тележку к номеру. Там она убрала мусор, оставшийся после рабочих, – кое-как разметав его веником по сторонам и подняв тучу пыли, – и застелила постель.

С чувством исполненного долга она подошла к тележке, выудила из мешка с полотенцами Сонин дневник и торжественно уселась на заправленную кровать. Отыскав загнутый уголок, она открыла тетрадь и погрузилась в перечитывание, водя пальцем по строчкам и шевеля губами.

«У меня началось раньше срока, аккурат после ужина, когда Шаман заговорил про массаж. Мол, умеет и тайский, и всякий разный.

– А при месячных какой делать можно? – спрашиваю его.

Он тут и заржал, как конь.

– Чего ты ржёшь, – говорю и сама хохочу впокатку. – Прокладки есть? Мне срочно!

И ведь побежал в магазин, купил.

Мы легли спать, и я забралась к нему на диван, под мышку.

Он курил и рассказывал мне про маму».

Шаман потрошит на прикроватном столике сигарету, высыпая крошки табака на поверхность, и открывает крышки коробочек – с чем-то сухим травянистым и пергаментной бумагой, нарезанной длинными прямоугольниками. Говорит Соне:

– Мне с тобой легко, ты как родственная душа. Как увидел, обрадовался прям… Столько лет, а я всё тебя вспоминал. Этих кошек твоих, нарисованных на тетрадях, – он ловко сворачивает самокрутку: лижет краешек бумаги, аккуратно слепляет.

– Будешь? – спрашивает Соню.

– Н-н-нет, – мотает головой она. – Ты это серьёзно?

– Мне радости не хватает. Мама тоже просит, чтобы бросал.

Он закуривает, сильно затягивается. Сладковато-удушливый запах жжёной травы струится, рассеивается туманом, улетучивается в сторону открытой настежь балконной двери. Глаза Шамана заволакивает пеленой.

– Ты хотел про неё дорассказать, – напоминает Соня.

– А, да, – он снова затягивается, уже спокойнее, и, задумчиво помолчав, хриплым голосом повествует: – Про инсульт… Знаешь, никогда бы не думал, что клизму смогу поставить, и переворачивать, и лечить от пролежней, и другое ещё, что раньше было стыдно себе и представить. Но знаешь, похвастаюсь… Мама потом сказала: «Ты как будто всю жизнь это делал». Я и сам не знал, что способен на это – так дорожил комфортом, что прижился в нём, был уверен, что без него никак, – он умолкает, а затем говорит: – Я по жизни молчун, да ты знаешь. Болтаю тут, а тебе, может, и неинтересно.

– Ты говори, говори. Интересно. Рассказывай.

– Да что рассказывать? Маму выписали с пневмонией, и она по-серьёзному начала помирать. Не ела совсем. Отказалась даже пить и ходить в туалет. Просила ночевать с ней, чтоб я был рядом в тот самый момент. Я проводил с ней по двадцать часов в сутки, пытаясь отвлечь, накормить вкусняшкой, отсрочить неминуемое хоть на денёк. И Бог услышал меня. Однажды утром мамочка, удивившись тому, что снова жива, попросила водички, согласилась поесть бульон. Вот так, мало-помалу, и начала она шевелиться и даже ходить, а вскоре – о, чудо! – разогревать для себя еду! К декабрю залечили мы пневмонию. Паралич ушёл.

Соня хлюпает носом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже