– Я был начеку, поправлял подушки… Полное погружение, словом, какие там нюни! И однажды меня осенило, – Шаман затягивается так, что самокрутка истлевает до пальцев. Тушит бычок в переполненной пепельнице в виде черепа человека и только тогда выпускает наружу дым, через нос. – Я поехал в город за таблетками и вдруг, невыспавшийся, в набитом битком автобусе поймал себя на том, что сочувствую людям, на которых смотрю сейчас, как если бы был, к примеру, миллионером средь нищих или знал бы какую-то тайну, что не знали они или, стесняюсь сказать, как будто счастливый затесался в одну бочку с несчастными, едущими по своим злободневным делам. Это не было спесью, поверь! Я обнял бы любого из них, как родного. И вспомнилось как-то особенно ярко то же самое состояние в детстве, когда мы с мамой шли в гости к тёте Уржан, и в предвкушении этого я с нескрываемым сочувствием стал смотреть на прохожих: ну чему им радоваться в жизни, если в гости идут не они, если моя мама держит за руку не их, и тётя Уржан предложит вкусняшки не им, и детишки её накинутся не на них, чтоб разорвать в лоскуты от счастья! Я шел с мамой по улице и жалел людей за то, что они – не я, приколись, – Шаман улыбается. – И тут – опять это чувство – прям не точно такое, а именно то! Я ощутил себя героем романа, вынужденным, из скромности, разумеется, утаивать свою кипучую, наполненную победами жизнь от несчастного человечества, обделённого, обреченного до могилы идти за своими несбыточными мечтами.

Он умолкает.

Соня заглядывает ему в глаза – тёмные, словно прорубь, – и, заправив ему прядку волос за ухо, спрашивает, как утверждая:

– Она любила тебя в детстве?

– Избивала крепко, – Шаман пожимает плечами. – Ремнём. Руками. Швырнула вот, помню: прилетел на угол стола, – он пропускает язык в дырку от зуба. – Так расчёской драла, что клочья по сторонам. Никогда не гладила, а я это так люблю! Мы не общались потом: я после школы сразу в армию, потом на войну. Потом автостопом поехал – вулканы, пещеры, камни… Одичал я, Сонь. А потом как-то понял вдруг, что мама многим пожертвовала ради меня. Привезла в этот город. Даже замуж не вышла. Я вернулся, сказал, что люблю её, я искренне это понял. И она мне тоже потом сказала. И теперь говорим обо всём, подолгу…

«Мы просто лежали, и он держал на моём животе горячую, словно заслонка от печки, ладонь, а я трогала его колкий подбородок и мягкие волосы на груди, и шрамы, и распутывала пальцами длинные пряди по голове. И полночи потом обнимала его такую огромную руку, баюкая её, точно ребёнка, боясь уснуть и проспать все эти минутки – все до единой, – и чувствуя себя в защитной скорлупке, которая ограждает от этого страшного мира. Руки, которые убивали… теперь эти руки несут только любовь.

А утром мы пили чай.

Он сел впритык и пододвинул мне блюдце с порезанной запеканкой, которая была обильно полита сгущёнкой. Долго смотрел в тарелку, ткнул зубочистку в кусок и это вот канапе поднёс мне ко рту. И стал кормить. Было так вкусно, что я хватала его за руку, словно голодная белка, а он продолжал, глядя самым внимательным образом и скормил мне всё до последней крошки. Сам не взял себе ничего».

За окном раздаётся шум – кто-то бьётся в калитку, трясёт забор. С плюща осыпается пыль.

«А потом он поднял на меня глаза – чёрный космос – и сказал:

– Я же люблю тебя, Кошка…

Что? ЧТО???

Я отчётливо услышала, как в подъезде захрюкали свиньи, и шелест от крыльев птиц, и как забористо заголосили цыганки. Так быстро, кажется, я никогда ещё не сбегала.

Унеслась босиком, чуть не вынесла дверь.

А-а-а!!!

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже