Мама. Тёплая, мягкая мама. Молочный запах. Нежные руки. Это и есть – хорошо. Всё вот так просто, да.
Ребёнок припадает пухлыми губками к её груди, хватается пальчиками, соединяется с ней и втягивает живительную силу молока – этой жидкой религии. С блаженством на личике он сопит, ритмично и напористо всасывая в себя квинтэссенцию жизни под умиротворяющий стук сердца, которое бьётся так близко, под самым ухом. Молоко приливает к маминой груди, вызывая томление, и малыш избавляет от этого: бисер пота на лобике, мокрый потемневший завиток волос на затылке, пахнущий карамелью, блаженно закрытые глазки, причмокивание и то, как он расслабленно засыпает, – тут и сакральная чувственность, и интимная нежность, одна на двоих.
А без тёплой и сытной мамы ребёнок – уязвимый, беспомощный – попадает в мир, состоящий из холода, голода, боли. Хоть закричись, – никто не услышит. Мир становится злым.
Конфетки зато безотказны. Для брошенного малыша, лишённого ощущения «хорошо», они – как анестезия.
– Иди ко мне, – Соня, блестя глазами, берёт свою грудку в ладонь и придвигается ближе.
– Леди, Вы это серьёзно?
Она быстро-быстро кивает, лишь бы не разрыдаться.
– Ладно.
Мужчина соглашается, ложится и приникает к ней.
Так они и лежат. Он просто держит сосок во рту, не понимая того, что прописано в родовой памяти у каждого существа на самом глубинном уровне, – уровне врождённых рефлексов.
Она гладит его по голове дрожащими пальцами. От пронзительной материнской жалости щемит сердце, и ей становится понятно, почему он чурается прикосновений, не целуется и совсем не умеет плакать.
– Я люблю тебя, малыш, – шепчет она. – Так люблю.
…Всю ночь за окном сверкают молнии, хлещет дождь, – в форточку дует, и Соня отчаянно мёрзнет. Она лежит на матрасе, вжавшись в мужчину и закутавшись в два одеяла, но это не помогает.
Температура подскакивает ночью. На спине деревенеет мышца, передавая пламенный привет из едва подзабытого прошлого, – любое мало-мальское движение сопровождается пронзительной болью.
Голова будто набита стекловатой, уши заложены, лихорадка рождает галлюцинации: неподъёмный булыжник, лежащий на хрупком теле, распухает, вдавливая его через скомканные простыни в мягкий, словно податливый чернозём, матрас. Сквозь мрак и гудящий тоннель Соню вышвыривает к облакам, по которым ходят люди и грустные ангелы. На её глазах люди срываются с края и с криком падают в бездну.
Ледяная повязка ложится на лоб, вырывая Соню из облаков. Она кладёт руку поверх ускользающих пальцев мужчины и тяжело открывает глаза, – непослушные веки слипаются.
– Воды? – спрашивает тот.
– Да, – севшим голосом отвечает она.
Он приносит в гранёном стакане воду – такую желанную, такую вкусную. Подносит к её губам, придерживает под голову, – жидкость обжигает холодом пищевод, проливается мимо. Треть, и она в изнеможении откидывается на подушку. Всё здесь так призрачно, зыбко: искажая пространство, словно в выжженной белой пустыне вибрирует воздух; узоры на обоях обращаются в вереницу верблюдов, и вот уже движется караван, качаются нагруженные тюками горбы, шагают и шагают голенастые ноги…
День катится солнечным яблоком вниз, и золотой квадрат на стене – отпечаток окна – тускнеет, гаснет. Шёлковой мантией на город опускается ночь. А с утра начинается горькая рвота. Соня пьёт и тут же теряет воду. Снова пьёт и снова теряет. В фокусе – плоское дно голубого тазика, за краями которого всё расплывается в тумане гулкого головокружения.
– Холодно… холодно…
Ещё одно одеяло поверх взопревшего, но тепла не приходит. Она забирается с головой в пододеяловую пещеру и дышит, пьянея от тяжёлого воздуха.
К обеду губы и нос покрываются крупными волдырями. Всклокоченная, опухшая, поминутно блюющая, с изуродованным лицом Соня лежит на матрасе и стонет. На горячечный лоб вновь ложится мокрое полотенце – холодное, словно льды Антарктиды.
Галлюцинации сменяют одна другую. Нечто весомое наступает на грудь и укладывается сверху, пожамкав когтями пододеяльник.