– Я этого не сказала, – ответила я, стараясь взять себя в руки. – Я лишь сказала: «Мой муж жертва клеветы или судебной ошибки, он и там остался большевиком-ленинцем».
– Семен Никитин признался и осужден. Вот выписка из его дела… Прочесть? – Он торжественно похлопал по своим бумагам. – А вы вдвойне обманываете следствие, пытаясь выгородить разоблаченного и осужденного врага и спрятать свой собственный след. Вы даже осмеливаетесь называть врага святым именем «большевик».
Как он торжествовал и как я его ненавидела! И тут я не стерпела. Твое письмо было, как всегда, со мной. Я выхватила его и бросила на стол.
– Вот, вот кто мой муж, читайте!
Он лениво взял бумажку, неторопливо склонился над ней, и вдруг на скуластом лице его появилось удивление. Я поняла, что сделала глупость, даже наклонилась, чтобы вырвать письмо, но он, по-видимому, это уже предусмотрел. Откинулся на спинку стула, разбирая твой почерк.
– Так… «Товарищ, нашедший это…» Тюрпочта? – Эти слова он выговорил прямо со сладострастием. Должно быть, он действительно способный малый, так быстро разбирал он твои каракули. – «Если сложите заглавные буквы моих показаний…» – вроде как акростих? Шифр? Отлично. Ну что же, Трешникова, следствие вам благодарно за то, что вы подтвердили нашу рабочую гипотезу о преемственности преступных связей в вашей семье.
– Но читайте, читайте, там же написано: «Был и остаюсь большевиком-ленинцем».
– Конечно, не «Хайль Гитлер»… Маскировочка, примитивная маскировочка. – Петров бережно разглаживал ладонью твое письмо, и я совершила вторую глупость – я заплакала, заплакала по-бабьи, как говорится, «в голос».
Он молча поставил передо мной графин и стакан. Налил воды и уселся, смотря на меня, как на какую-нибудь раздавленную гусеницу. Ну нет, шалишь! Я заставила себя успокоиться. Вытерла глаза, поправила волосы. Знаешь, эти наши бабьи жесты очень успокаивают.
– Отдайте письмо.
Он удивленно посмотрел на меня, должно быть, искренне прикидывая, не сошла ли я с ума.
– Отдайте, это все, что у меня осталось от мужа.
Не отвечая, он достал из стола папку, положил в нее письмо и так же молча вложил в дело.
– Наконец-то такая опытная женщина, как вы, дали трещину! Первая трещина – это уже кое-что.
Он торжествовал, а я едва подавила в себе желание схватить со стола чернильницу и проломить эту белокурую курчавую мальчишескую голову…
Когда меня вернули в камеру, я еле стояла на ногах. Валентина подошла, прижала меня к себе, стала гладить волосы.
– Плохо? Раскололась? Подписала признание? – Эта баба с кукольным лицом, пышной фигурой и куриными мозгами, должно быть, тоже допускает, что я действительно имела шашни с гестапо, и при всем том, несомненно, искренне жалеет меня.
– Мне не в чем признаваться, – устало ответила я и только тут заметила, что Ланская сидит на табурете перед столиком, бросив голову на руки. Неподвижная, застывшая. Волосы свисают космами. Поза, несомненно, эффектная. Вероятно, подошла бы и Жанне д’Арк и Марии Стюарт для последних актов трагедий… Но почему она будто каменная, почему даже глаза на меня не подняла, точно бы и не заметила, что я вернулась? И почему эта Кислякова посматривает на нее из своего утла, плохо скрывая затаенную радость? С тем же любопытством остренькие ее глазки поднялись и на меня.
Верка, подтянись! Не дай ей позлорадствовать. Может быть, эта противная баба, которую совсем не вызывают на допросы, и сидит здесь, чтобы слушать, о чем мы тут болтаем?
– Кира, что с вами?
Ланская подняла голову. Посмотрела на меня отсутствующим взглядом и безнадежно отмахнулась. Нет, она уже никого не играла. Она была сама собою.
– Беда, – раздалось из угла, – подвел ее, бедную, ейный хахаль. Под петельку подвел.
Слово «петля» ожгло Ланскую, будто удар хлыста. Она вскочила и заметалась по камере. Она легко носит свое крупное тело, походка у нее еще царственная, а вот внешность… Из цветущей женщины превратилась в пожилую. Даже голубые глаза, излучавшие и в жизни, как со сцены, такое обаяние, потускнели, погасли.
Пометавшись по камере, как пантера по тесной клетке, она тяжело опустилась на табуретку.
– Разве я могу теперь жить, доктор Вера?
– Кира, что произошло?
Она снова принимается ходить. На воле – закат. Когда солнце заходит и почти ложится на землю, острый его луч проникает в дырочку в щите, загораживающем окно, пронзает полутьму камеры и веселым светлым пятнышком медленно движется по унылой коричневой стене. Она подошла к этому пятнышку, провела по нему рукой, усмехнулась:
Голос, как и поступь, у Ланской прежний, глубокий, грудной, и стихи она прочла так, что Валентина разревелась. Вдруг она остановилась, повернулась ко мне, схватила за плечи, сильно затрясла.
– Вера, эта гадина, этот червяк, эта мразь Винокуров… Он ведь действительно был завербован гестапо. Он тайком от меня дал письменное обязательство остаться их агентом.
– Меня тоже обвиняют в этом. Может быть…