Вся решимость Владимира улетучилась, едва он вышел на улицу. И уверенность его в серьезности случившегося, в серьезности того, о чем говорила сестра, растаяла как вечерние тени. Вот он подойдет к райотделу, вот зайдет. Ему выпишут пропуск. Он зайдет в тот самый кабинет с отвратительного цвета стенами – и что дальше? “Простите, я кажется, ошибся”? Я не я, и лошадь не моя, и парень, которого по моим показаниям взяли, на самом деле не душил меня, это я, дурень, обознался.

Он словно наяву представил лица всех этих вершителей из милиции – квадратное чуть обрюзгшее начальника, умное насмешливое того лощеного молодого следователя, пухлогубое с круглыми глазами лейтенанта. Люди системы, которых всю свою жизнь Малкович ненавидел и побаивался. В детстве мечталось, как встанет он против этой системы – он и вставал, споря с учителями, во весь голос не соглашаясь, с гордостью неся звание “не то что трудного – проблемного” ученика. Потом оказалось, что просто не соглашаться маловато – нужно на место каждого “плохо” ставить какое-то свое “хорошо”. И вот с этим “хорошо” у Владимира не складывалось. Ни в подростковом, ни в юности, и теперь. Его “хорошо” в конце концов превращалось в картонку, неряшливо и безвкусно (в детстве) или же со вкусом и умело (это уже после института) раскрашенную. Он легко умел увлечь, указав на недостатки, уводя от них – и не приводя никуда. Все кружки, группы, которые он вел, в конце концов превращались в ту же систему, с которой он упорно воевал. И все, казавшееся ему таким правильным в теории, на практике оборачивалось склочностью, агрессией и горестно-недоуменными взглядами окружающих. И все труднее было считать этих окружающих врагами – слишком уж много было этих врагов, и все чаще внутри сознания раздавался мерзкий голосок, повторяющий расхожую грубую фразу “все пидарасы, а я один дартаньян”.

Шаги Владимира все замедлялись, пока он не остановился прямо посреди улицы. Никуда он не пойдет! Он пойдет домой, по дороге обдумает все сам, без Клеопатриного нажима. Обдумает, как помочь Женьке; произнеся это про себя, Владимир покривился – помогать племяннице ему совершенно не хотелось. Подобный тип великовозрастных девиц с романтикой в голове всегда представлялся ему неприятным и враждебным – как могут уживаться в человеке, скажем, мечтательность и жесткий прагматизм. Да еще и налет насмешливого цинизма – пару раз Женька аттестовала тех ребят, кто бросал ведомые Владимиром кружки, “объектами пониженной ясноглазости”.

А вот этот парень, Ольховский, который спугнул его убийцу и вытащил Владимира из парка – у него ясноглазость какова? Не видел почему-то Владимир Пата Ольховского среди тех, с кем хотел бы дружить и общаться, и не только оттого, что с ним дружит Женька. Просто не было в Пате этой отчаянной непримиримости, которую Владимир так жадно искал и так остро ценил в людях. Полыхающей непримиримости.

И в Женьке этого нет. Не говоря уже о неосознанном женском кокетстве, от которого Владимира воротило и во взрослых женщинах, а уж у молоденьких девушек он этого на дух не переносил. А Женя еще и тряпки любит, и Клеопатра ей в этом потакает.

Думая о наличии и отсутствии непримиримости, а попутно обдумывая, как бы убедить сестру в необходимости подождать до завтра, не пороть горячку, Владимир шел совсем медленно. Уже почти стемнело, откуда-то вдруг донеслось – “One way ticket, one way ticket…”

Синий-синий иней

Лег на провода,

- машинально подпел Владимир. В залихватской удали этой песенки ему всегда чудилось что-то тоскливое, почти скорбное. То ли вот эта синяя звезда нагоняла возвышенную тоску, то ли синий иней, от которого было рукой подать до пастернаковских волшебных строчек про то, как “снег идет и все в смятеньи”. Синий-синий иней в синий-синий вечер, а тут еще про синего краба вспомнилось, о котором они хором пели с ребятами в последнем походе с ночевкой. С теми же ребятами, которые потом разбежались от него.

И когда сзади раздался шорох тяжелых, размеренных шагов, Владимир не повернул головы...

Наблюдательность – вторая сторона страха, думал Вольман. Наблюдательность возникла из первобытного страха быть сожраным более крупным и более сильным, или же из страха погибнуть от голода. Его наблюдательность была профессиональной и он обычно не задумывался о ней, как не задумывался о цвете своих волос или глаз. Вдруг замечалось, что люди, вроде бы не связанные между собой, неосознанно повторяют мельчайшие движения друг друга. И между ними даже могло не быть “наединешных” разговоров, они могли сидеть в опен-спейсе на пятьдесят человек – но умеющему видеть правильно и правильно оценивать человеку становилось ясно, что люди не просто случайно оказались рядом. Ловился сам настрой людей друг на друга – Вольман в такие моменты представлял себя немецкой пеленг-ауто из фильмов про войну. Правда расшифровать эти волны, перебрасываемые от человека к человеку, было не так легко. Но чаще всего хватало и самого наличия эти волн.

Перейти на страницу:

Похожие книги