Когда Алекс договорил, Георгий изложил то, что казалось важным ему – передал слова скульптора, адресованные Малковичу. После этого юный Ольховский рассказал, как он и Женя Малкович сперва нашли статую в подвале, а потом на месте статуи нашли человека. И вот тут Георгий почувствовал, что и Патрокл Ольховский, и Ал знают больше, чем сказали ему. Поэтому поторопился перевести разговор на другое – стал расспрашивать паренька о его бабушке, о музее, о Жене Малкович. Ольховский отвечал сдержанно, но, как видел Вольман, врать больше не пытался. Вот разве что в отношении девушки снова ощутилось недоговоренное – вернее, когда речь шла о ней, Патрокл начинал гораздо тщательнее подбирать слова.
Алекс между тем открыл бутылку и принес стаканчики. Пат разбавил свое вино холодной водой, и уважение к нему Вольмана возросло. Они закусывали сыром и подчерствевшими булочками, которые нашлись у Алекса, и беседа текла медленно и мирно. Вольман собирался было расспросить Ольховского о задержанном, которого тот так защищал – время было самым что ни на есть подходящим. Но тут мобильный в его кармане разразился берлиозовским “Фаустом” – звонил кто-то служебный. Вольман, извинившись, вышел в коридорчик. И по мере того, как он слушал, коридорчик словно сжимался.
Еще одно убийство. Труп Владимира Малковича принесли под самый райотдел. Принесли и положили. А потом прибежала мать Жени Малкович – и рассказал, что ее дочь в руках Фетисова и его подручных. И еще что-то... Вольману показалось, что голова его сейчас просто расколется, как яйцо – от всей этой чертовщины. Он быстро перезвонил лейтенанту Пашутину, караулившему задержанного. Пашутин был в порядке и на месте, то же самое он сказал о задержанном.
По-хорошему он не имеет права сейчас вызывать Ольховского в райотдел, сказал себе Вольман – но у него нет выхода. Трупом и сестрой пусть занимается Корибанов, мстительно подумал он. Раз уж майор так радовался задержанию, пусть теперь поломает голову, кто же все-таки пришил Малковича.
- Случилось что-то? – парнишка спросил первым. Резко, беспокойно, но не испуганно. И снова Вольман бессознательно отметил, как острым страданием дернуло рот Алекса – тот волновался не за произошедшее, он переживал за парня.
- С задержанным – ничего, – ответил Вольман, угадывая причину волнения Пата. Тот сунул руки в карманы и выпрямился.
- Он никого не убивал, – и снова в голосе Ольховского почудился отзвук недосказанности.
- Пойдешь со мной, – припомнив, как мальчишка говорил о том, что может быть переводчиком, сказал Вольман. – Переговорим с ним. Как, ты говорил, его зовут – Ла...?
- Лайос это детское имя, – тихонько проговорил Патрокл. – По-настоящему его имя – Ахилл.
====== 8.Ночь хороша для сна, а утро – для сражений ======
После того, как дверь закрылась и лязгнул запор, он некоторое время просидел неподвижно, без мыслей, без ощущений. Потом лег. На узенькой низкой лежанке было жестко, тощая подушка и легкое покрывало, серое, как здешние дороги, навевали уныние. Однако едва он коснулся головой подушки, как серые стены померкли и он увидел море. Не Счастливчика, не мать, не отца. На него двигалось море – могучее и сияющее. Море его самого первого в жизни воспоминания. Море, в которое он вывалился, покинув материнскую утробу. И это первозданное море будило на его губах улыбку.
В тягучие ночи и дни, пока он пребывал между жизнью и смертью, в каменном теле, он не видел снов. А может, просто не отличал сны ото всего остального недобытия. Видят ли статуи сны? Те колоссы, которые возвышались подле лувийских храмов – они сны видели?
И в те две короткие ночи, которые провел он в этом странном мире, вместо снов к нему приходила пестрая кутерьма каких-то картинок, обрывки воспоминаний, оглодки уже пережитого и прожитого. Все годилось – лишь бы отпугнуть мысли о том, что в этом мире он пребывал в каменном теле, и в то же самое время в том, своем мире тосковал по Клеосу, встречался на берегу моря с царевной-жрицей, оказавшейся тут обыкновенной девушкой. Непостижимость того, что все это вроде бы происходило одновременно, и пугала, и завораживала. А вот сейчас, когда ему заковали руки, когда заперли в маленькой комнатушке с низким потолком, на него вдруг снизошел покой. Его несли воды Судьбы, и он решил просто ждать твердого берега. Он был сейчас вне мира, вне времени и вне какого-либо долга – это давало странную свободу, которой прежде у него никогда не было. Он был сейчас свободен даже от Клеоса. Клеос... Патрокл... Никогда не вмещало имя, простое имя всего Счастливчика, всего ясного и яркого, что жило в нем. Прощай, Счастливчик! Оказывается, бесконечно долго можно жить надеждой – так долго, что время убивает все низменное, утробное, шипящее “мое, мое”. Остается только тихая радость от того, что дорогой тебе человек ходит по земле под одним с тобою солнцем, дышит одним с тобою воздухом и имеет причины смеяться. Это оказывается вовсе не малостью, этого оказывается так неизмеримо много, что можно захлебнуться. Прощай, Патрокл. Будь счастлив.