Пылкий двадцатитрехлетний Федор Достоевский в 1844 году в письме к брату рассказывал о литературных проектах, которые он планировал предпринять теперь, когда он получил степень в Санкт-Петербургском инженерном училище. Он писал, что подумывает о написании трех пьес: «Мария Стюарт», «Борис Годунов» и «Еврей Янкель». Ни одна из них так и не была завершена — молодой писатель вскоре превратился из драмы в художественную литературу, — но три названия предвещали интересы, которые, как оказалось, будут сопровождать писателя всю его жизнь: увлечение Шиллером, который затронул тему Марии Стюарт в своем незаконченном «Деметрии»; Александром Пушкиным, пьесой которого «Борис Годунов столь восторгался в письме молодой Достоевский; и Гоголем, который в романе «Тарас Бульба» создал образ еврея Янкеля. «Еврей Янкель» — единственная из трех задуманных пьес, к написанию которой, по всей видимости, приступил Достоевский, предопределяет его особо острую — по сравнению с кем-либо из других <знаменитых> русских романистов XIX века, озабоченность еврейской темой.
Однако тенденция, нашедшая свое отражение и в ярких статьях и беллетристике, привела к созданию им еврейских художественных образов, отличающихся столь грубой предвзятостью и нежизненностью, что большинство толкователей Достоевского смущенно обходят стороной эту особенность его писаний, стараясь, по возможности, не обращая обращать на нее внимание. Это невнимание, равносильное табу, связано также и с рядом других факторов. Например, советские исследователи Достоевского сочли необходимым исключить еврейскую тематику из достоевсковедения, как противоречащую официальной идеологии. Со своей стороны, многие западные ученые считали возможным рассматривать проблематику обширной журналистской деятельности Достоевского как второстепенную по отношению к основным темам его художественных произведений. Это привело к игнорированию факта жестоких нападок на евреев, столь часто встречающихся в его статьях. Кроме того, известная (но сейчас в значительной степени дискредитированная) «полифоническая» теория М. Бахтина, согласно которой романы Достоевского состоят из множества голосов, ни один из которых не выражает точку зрения автора, заставила большую часть достоевсковедов перейти к строго формальному литературоведческому подходу, который <исключал историзм, социологию и психологию —
Самые ранние образы евреев были заимствованы Достоевским из репертуара сильно стилизованных и недоброжелательных описаний «жидов», которыми пользовались почти все русские писатели XIX века: причем «либералы» — такие, как Салтыков-Щедрин и Чехов, ничуть не меньше, чем «реакционеры» — вроде Гоголя. Уже в первых фельетонах Достоевского определение «жиды», которой он предпочитал нейтральному слову евреи, напрямую связывается им с «ростовщиками», «кредиторами» и «клеветниками», хотя маловероятно, что Достоевский в эти годы хотя бы изредка видел евреев.
Первая зарубежная поездка Достоевского в 1862 году стала поворотным моментом в его интеллектуальном и художественном развитии, а также в его отношении к евреям. Он совершил поездку в течение года после освобождения русских крепостных — событие, которое Достоевский и почти вся российская интеллигенция приветствовали, хотя они чувствовали, что это может привести к сближению между Россией и остальной Европой, на что многие смотрели с неприязненным скептицизмом. Увидев Европу (о которой, как он пишет, «я мечтал <…> напрасно почти сорок лет»), Достоевский еще больше укрепился в своих консервативных воззрениях, предполагавших в частности, что Россия должна любой ценой сопротивляться тому, чтобы идти по пути Запада с его самодовольной буржуазией и равнодушию к страданиям мира. Он убеждал себя, что только Россия, опираясь на огромные духовные ресурсы, в основном незатронутые декадентским материализмом, который, по его мнению, поразил Европу, сможет избавить мир от диктата западного либерализма.
При этом, однако, Достоевский сознавал, что русскому мессианскому идеалу противостоит, как исторический вызов, дискредитированный, но по-прежнему загадочно упорный противник — историческое еврейство. Хотя евреи постоянно жаловались на преследования со стороны других народов, они на деле, считал Достоевский, представляют самую серьезную угрозу для торжества тех идей, которые казались ему столь ценными, ибо якобы все так же, как и во времена Моисея, стремятся навязать свою духовную волю всему человечеству. Таким образом, евреи в сознании Достоевского превратились из презренных изгоев в безжалостные враждебные и неодолимые фигуры. Он постулировал странную манихейскую оппозицию между русско-христианским и еврейским идеалом, оппозицию, которая предполагает, хотя сам Гольдштейн не поднимает этот вопрос, иконоборческую и даже еретическую интерпретацию традиционного христианского взгляда на отношения между Ветхим и Новым Заветами.
Озабоченность Достоевского вызовом, брошенным евреями, нашла яркое отражение в его романах. Гольдштейн показывает, как антипатия Достоевского к евреям и его желание приписать им самые низменные мотивы, вынуждали его принижать художественную правду. В известном отрывке из «Братьев Карамазовых», например, истеричная Лиза Хохлакова спрашивает Алешу — целомудренный и благородного душою юношу[544], который служит Достоевским символом духовного искупления России — правда ли, «что на Пасху жиды воруют и убивают детей?» Алеша отвечает: «Не знаю». «Какая демоническая сила, — спрашивает Гольдштейн, — побудила Достоевского предать Алешу, чистого, добродетельного, богоподобного, своего Алешу, который при других обстоятельствах ответил решительным “нет” на вопрос: хочешь ли ты построить будущее? счастье человечества на слезах одинокого ребенка?» Как пишет Гольдштейн:
«Уклончивый ответ Алеши не оправдан ни по человеческим, ни по художественным мотивам <…>. <Вместе с тем>, предав Алешу, Достоевский предал самого себя. Движимый слепой ненавистью к народу, подвергаемому остракизму и проклятию в стране их обитания — единственной реальной родины, которую они знали, — Достоевский, гуманист и христианин, на закате своей жизни не уклонялся от одобрения, как человек и писатель, от озвучивания со всей страстностью своего художественного гения позорного мифа и отвратительной лжи. Таким образом, он сознательно и умышленно натравливал свой народ… против “народа Книги” [ZIPPERSTEIN].