— Плохая примета? — Я почувствовала, как во мне закипает раздражение, и скрыла его смешком. — Серьезно? Плохая примета? И ты еще называешь себя анархистом?
Как же было приятно сказать это. Словно лопнуть очередной его догматический шарик. Я понимала, даже в тот момент, это была мелкая (и слабая) форма мести за кражу моих бумаг, но мне все равно полегчало. А еще я его подначивала: станет ли он, несмотря на свой поступок, изображать обиженного, закрываться и дуться?
— Не-не-не-не. — Как ни странно, в его голосе не было ни злости, ни упрека — только сильное волнение. — Когда даришь кому-то нож, ты отрезаешь его от себя.
— Чего?
— Да. Если я возьму этот нож, быть беде. Мы поругаемся. Он отрежет тебя от меня.
Я всегда считала, что его легкая суеверность была просто наследием итальянских корней вроде легенд, шуток-прибауток и рецептов, что он привез с собой в Америку. Но он казался до нелепого серьезным. Я пожала плечами и потянулась к коробке.
— Погоди, — сказал он. — Есть выход. Деньги.
Я посмотрела на него.
— Деньги, — повторил он. — Я куплю твой нож. Так и порешим. Это уже не подарок. — Он порылся в карманах и протянул мне пенни. — На-ка. Продашь отцу такой прекрасный нож за пенни?
Я взяла монетку, он взял коробку.
— Ты только посмотри! — Сияя от радости, он попробовал лезвие большим пальцем. — У нас когда-то был такой, помнишь? Ты точила им стрелы. Сто лет назад. Но этот гораздо лучше. Просто загляденье. Наверно дорогущий. Спасибо тебе большое, родная.
Мы нарезали ножом салями с сыром и съели все, не присаживаясь, продолжая болтать возле стойки, как в прежние дни, — меня не было всего пару недель, но наша совместная жизнь уже стала прежними днями. О Бивеле никто ни словом не обмолвился. Ни в тот день, ни потом.
Я до сих пор храню тот пенни, уберегший нас от беды.
IV