Спорить с дураком так же бессмысленно, как и с умным — никому не докажешь свою правоту.
Бело-оранжевое весёлое тепло обняло лицо, я проснулся.
На тюлевых занавесках в открытом окне лениво покачивался со сна ветерок. Сквозь рисунчатые просветы золотисто текло рассеянное солнце. В ясные дни оно всегда будило меня.
В комнате пахло блинами.
Дверь открыта. Значит, мама печёт на летней ярко-жёлтой грубке у плетня.
Перебрасывая горячий блин с руки на руку, мама вприбежку прожгла к столу, откинула край полотенца, бросила блин на стопку и тут же снова накрыла.
— Ты уже не спишь? — шёпотом спросила.
— Да, пожалуй, нет. А что?
— Блинцы с мацоней ел бы зараз. Горяченьки! Оно и вкус другой. Хиба то блинцы, как охолонут?
— Рано ещё.
— То барскому городу рано, а нам уже поздно. Край мне уже на чай чинчикувать.
Неотглаженная рубанком лавка с блинами, с мацоней переезжает вприхват к койке.
Нехотя взял я верхний блин, развесил перед собой и вижу в прострелинку с горошину, как мама вываливает в узкий бидон ведро нагретой воды.
Я спустил ногу по самый пах в бидонное тёплышко.
— Пускай, — мама прикрыла ногу байковым одеялом, погладила, — пускай парится на здоровье.
— Пускай, — не возражаю я.
Из-под койки она выудила призрачно лёгкую бамбуковую корзинку, кинула в неё жёлтый комок кукурузного хлеба, луковичку, соль в газетке — снова без завтрака! — и побежала в сырь, в холод росистого чая.
Я ел и парил.
Без аппетита массировал, теребил ногу в воде.
Каждое утро одна и та же волынка. Надоело парить. Надоело ослом упираться в прутья в коечной спинке. Упираешься, упираешься… Думаешь, вот-вот под напором сдастся, побежит гнуться. А она и не думает!
Я упрямый, а нога ещё упрямистей. Лежит прямёхонька, как оструганная анафема. И ничегошеньки ты ей не пропишешь, и ничегошеньки ты с нею не сообразишь. А будь ты крива!
Прут железный, и тот ржаво поскрипывал под пяткой, продавливался. А нога? Твердолобей железа?
Я широко замахнулся, но пока кулак опускался, злость из него вытекла и он ватно, еле слышно тукнул по колену. И всё же больновато. Значит, ещё живая?
— Почаще так её, каторжанку! Почаще! — хохотнул Митечка.
Одной рукой он споласкивал лицо, другой подпихивал блин в рот. Загулялся кадревич. Со свидания прискакал на зорьке. Отоспаться некогда, поесть некогда.
— Ты у нас спец по мордовороту, — сказал я. — Разок бы ахнул сзади по этой дуре. Незаметно так. Чтоб я не знал. Она и согнётся если не в три, то хоть в одну погибель. Для начала.
— Не. Уши шикарным бантом завязать — пожалуйста. А это не. — Митя потянул шею из стороны в сторону, никак не ужмёт в себя сухой блинец. — По просьбе трудящихся не костыляем. Ты раскали. Разбуди во мне тигру. Тогда я тебе без письменного прошения долбану. Но куда не ручаюсь.
— Куда попадя мне не надо.
— Тогда сам себя обслужи. Суетись. Суетись, якорёк тебя! Под лежач камень вода рвётся?
— Но и катучий мохнат не будет.
— О, какой припев он знает! А лучше… Суетись! Рыбка клюет у того, кто ловит!
Он повеял в бригаду с блином во рту. Жевал и в комплексе навывал:
Всё в доме присмирила хмурая, укорная тишина.
«Чего валяешься? — проворчала тишина. — Лежаньем, хромушик, наживёшь чирей на боку. И больше ни шиша».
Паника сжала меня.
В молодом всё срастается быстро. И тем хуже. Раз нога чуркой, значит, что-то срастается не так? Выходит, каждый день мне враг? Надо что-то делать.
Но что?
Правда, кое-что по мелочи я уже смараковал.
Трижды спускал сиденье по полсантима.
А эффект? Нулевой.
Так спусти ниже. Сразу ещё на весь сантиметр! И не лежи!
Опустил я сиденье, воткнул два свёрнутых чувала под прищепку на заднем багажнике.
Поеду-ка на огород.
Скоро прикатит сентябрь. Уборка. Всё сразу тогда не ухватишь. А загодя почему не подобрать какую мелочёвку? Соя, фасоль уже выспели, надо обдёргать. Где созрелый кабак, где уже до звона крепкий кукурузный кочан… Наберу. с пустом не вернусь!
И брешет госпожа товарищ Ножкина! Если самому пока не хватает духу вот так разом своротить её, так в огородной суете подходящий случай может набежать.
Оступлюсь, споткнусь, упаду — всё во благо! Брешет. Авось и хрустнет. Что посмеешь, то и пожнёшь. Сметь!
Я поехал.
Господи, до чего же трусость опаслива. Сколько уговаривал себя: идёт педаль кверху, под ногу, — не ужимай ты эту негнучку. Стукнет снизу хорошенечко и станет твоя инвалидка гнуться.
Я всё это понимал.
Но как только педаль начинала подыматься, я заране тянул больную ногу повыше.
Вот и достань…
У столовки почтальон Лещёв помахал треугольничком.
— Боевое донесение от отца Глеба!
Я на ходу взял письмо, сунул под прищепку на переднем багажнике. И стало от Глебова послания как-то светлей вокруг.
Я не кинулся читать его среди дороги. Зачем комкать радость? Прочту на огороде. На воле.
Огород меня подивил.
Лес лесом!